Произведение размещено на сайте Российской Литературной Сети www.veresaev.net.ru.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Администратор сайта: Андрей Лещенко. Желаем Вам приятного чтения!


Вересаев Викентий Викентьевич — Сестры

Часть первая


НА УЗКОЙ ДОРОГЕ
Толстая тетрадь1 в черной клеенчатой обложке с красным
обрезом. На самой первой странице, той, которая плохо отстает от обложки и
которую обыкновенно оставляют пустою, написано:

В тихом сердце -- едкий пепел,
В темной чаше -- тихий сон
Кто из темной чаши не пил,
Если в сердце -- едкий пепел,
Если в чаше -- тихий сон?
В Ходасевич "Счастливый домик" 2

Это теперь превзойдено и погребено.
Нинка-друг! Тебе передаю наш дневник, -- последнее личное, что
осталось у меня,-- да, последнее. Больше не повторится то, что здесь
записано.

Жизнь не раз разразится громом
И не раз еще бурей вспенится,
Но от слов дорогих и знакомых
Закаляется сердце ленинца
Посмертное -- Николая Кузнецова 3

Пусть и в тебе закаляется сердце, когда будешь перечитывать -- такие
некомсомольские -- мысли нашего дневника. За последнее время мы здорово с
тобою разошлись. Я с большой тревогой слежу за тобой. Но все-таки надеюсь,
что обе мы с тобою сумеем сохранить наши коммунистические убеждения до
конца жизни, несмотря ни на что. Но одна моя к тебе просьба напоследок:
Нинка! Остриги косы! Дело не в косах. А -- отбрось к черту
буржуазный пережиток.
Кончила заниматься ерундовыми дневниками комсомолка Лелька Ратникова,
бывшая вузовка. Навсегда ухожу в производство.
Москва. 14 августа 1928 г.

Если перевернуть эту страницу, то вторая,-- первая по-настоящему,--
имеет такой вид. Наверху крупными печатными буквами выведено.



Потом нарисовано два овала и под ними подпись:

Здесь будут наши фотографические карточки.
Затем двустишие:
Будет буря! Мы поспорим
И поборемся мы с ней!
Москва. 3 мая 1925 года.

А со следующей страницы идут дневниковые записи двумя различными
почерками. Один почерк -- Лельки: буквы продолговатые, сильно наклоненные,
с некрепким нажимом пера. Одна и та же буква пишется разно: "т",
например,-- то тремя черточками, то в виде длинной семерки, то просто в
виде длинной линии с поперечною чертою вверху. Другой почерк -- Нинки:
буквы большие, с широкими телами, стоят прямо, как будто подбоченившись,
иногда даже наклоняются влево.
Даты редки.



(Почерк Лельки.) -- Вот как странно: сестры. Полгода назад почти даже
не знали друг друга. А теперь начинаем писать вместе дневник. Только вот
вопрос: писать дневник, хотя бы даже отчасти и коллективный (ведь нас
двое),-- не значит ли это все-таки вдаряться в индивидуализм? Ну, да ладно!
Увидим все яснее на деле.
Как заглядывается на меня Володька Черновалов. Смешно. А я к нему
отношусь только по-братски. Причины следующие: могу любить тогда, когда на
меня внимания не обращают, а затем... Забыла, что -- второе. Вспомнила. Я
не считаю за любовь тихое чувство, хорошее, ласковое отношение. Любовь --
буря, непонятный океан горя и волнений. Этого тут нет, и он слишком
показывает, как меня сильно любит. Притом он интеллигент, в нем мало
комсомольского. Нет, милый,-- смывайся! Полюбить, так полюблю
парня-рабочего, пролетария, который за рабочий класс жизнь готов отдать. А
ты на девчонку смахиваешь, размазня.




(Почерк Нинки.) -- Май, самый светлый месяц в году. Под моим
руководством находится шестьдесят пролетарских детей -- юных пионеров. Моя
задача -- дать им коммунистическое направление, выработать из них бойцов за
лучшее будущее, приучить к дисциплине и организации. Когда я говорю им о
классовой борьбе, бужу в них ненависть к буржуазии и капиталистическому
строю, глаза на их худых мордочках загораются революционным огнем, и мне
ясно представляется, как растет из них железная когорта выдержанных
строителей новой жизни. Очень весело жить на свете.
На днях все они выезжают за город, будут жить в палатках, на свежем
воздухе, но вблизи деревни и организовывать таких же детей крестьян в отряд
юных пионеров. Сейчас много занимаюсь, через две недели кончу зачеты и
поеду к пионерам в лагерь. Уж теперь радуюсь, как подумаю: жизнь и спанье
на чистом воздухе, сигналы пионерской трубы и барабанная дробь, веселые и в
то же время глубокие беседы с ребятами. Вся жизнь у меня в работе. Часто
думаю: как бы я могла жить и находить удовлетворение в жизни, если бы не
была в комсомоле? Совершенно не представляю себя в роли "беспартийной". Чем
хорош комсомол? У комсомольца каждый миг рассчитан, на все надо смотреть с
выдержанным, марксистским взглядом, все у него рационально и
материалистично, следовательно, абсолютно истинно. И перед ним -- широкая,
прямая, освещенная ярким солнцем дорога, проложенная нашими вождями --
Карлом Марксом, Фридрихом Энгельсом и Ильичом.



(Почерк Нинки.) -- Вчера были с Лелькой у мамы. Как всегда, она очень
нам обрадовалась, стала варить кофе, готовить яичницу. Делать она ничего не
умеет: кофе у нее всегда убегает, яичница выходит, как гуттаперча. А через
два часа, тоже как всегда, мы разругались и ушли. Конечно, о большевиках и
советской власти.
А ведь была она большевичкой до самого Октября. Ее муж, наш отец,--
знаменитый революционер Александр Ратников, повешенный Столыпиным
4. Маме хотели дать за его деятельность и смерть персональную
пенсию в двести рублей, но она отказалась и живет на девяносто -- сто
рублей жалованья. Сначала работала в кооперации, а когда кооперацию стали
обольшевичивать, то ушла в этнографический музей. Она -- сухая, нервная,
глаза постоянно вытаращены, говорит без умолку и все ругает советскую
власть: за аморализм, за "неразборчивость в средствах", за
дискредитирование идеи социализма и превращение его в "шигалевщину" (это в
романе Достоевского "Бесы", говорят, есть такой дурак Шигалев, нужно бы,
собственно, прочесть). С самого великого Октября,-- мне тогда было девять
лет, а Лельке одиннадцать,-- с самых тех пор она нам ругала и изобличала
коммунизм. Мы поэтому горячо его полюбили, и возненавидели мертвый
интеллигентский морализм.
И поступили в комсомол. Я удрала из дому пятнадцати лет, как только
кончила семилетку. Жизнь вихрем закрутила меня. Целый приключенческий роман
можно бы написать из того, что я переиспытала с пятнадцати лет до
последнего года, когда поступила в МВТУ. Кем я ни была: библиотекарем,
бандитом, комиссаром здравоохранения, статистиком. И где я ни побывала: на
Амуре, на Мурмане, в Голодной степи. Больше всего полюбила зной зауральских
пустынь, хотя больше всего вынесла там страданий.
Лелька оказалась терпеливее: выдержала с мамой до запрошлого года,
когда кончила девятилетку. Но когда поступила в МГУ, -- тоже ушла. И иначе
мы не можем, хоть и жалко маму. Она часто потихоньку плачет. А сойдемся --
и начинаем друг в друга палить электрическими искрами.
Так и сегодня.
Мирно сидели за столом, ели жареную гуттаперчу, потом стали пить кофе.
Лелька рассказывала, как они у себя, на факультете, вычистили целую
компанию помещичьих и поповских сынков и дочек. Мама загорелась, вытаращила
глаза, спросила'
-- Что же, это хорошо? Мы ответили:
-- Конечно, хорошо. Какой смысл для советской власти за счет рабочих и
крестьян давать оружие образования в руки классовых своих врагов?
И началось! "Да если бы в нашу советскую нынешнюю школу пришли Герцен
и Кропоткин, Добролюбов и Чернышевский, то их выбросили бы, как дворянских
и поповских сынков!" И много, много говорила.
Милые детишки от пятидесяти лет и выше! Нам с вами никогда ни о чем не
столковаться. Мы настолько старше вас, настолько опытнее и мудрее, что речи
ваши нам кажутся наивным лепетом. Нам приходится сюсюкать, чтоб
разговаривать с вами, а это очень скучно.
Я маму люблю и даже уважаю, но только -- на расстоянии не ближе как за
километр.



(Почерк Лельки.) -- Сегодня я ходила в бюро и просила нагрузки.
Предложили работать библиотекарем при ячейковой библиотеке. Но я, конечно,
отказалась. (Дураков теперь нет.)
Хочу работать при какой-нибудь производственной ячейке, среди рабочих
ребят. Записали руководителем комсомольской политшколы. Ура!
Что-то ждет меня впереди? Сорвусь или справлюсь ?
Дорогой мой товарищ, вы должны справиться, и не средне, а очень
хорошо, должны уметь быть агитатором и пропагандистом, должны суметь
подойти к рабочим ребятам, взять от них все лучшее и дать им все лучшее
свое. А еще нужно забыть себя, забыть слово "я", раствориться в массе и
думать "мы".



Я и два наши парня ездили в райком. Они оба давно на
политпросветработе, и в этом году им не хотелось быть руководами. Шли и
ворчали.
Я молчала, от волнения горели щеки. Что если в райкоме сделают
предварительную политпроверку, и я не подойду? До черта будет тяжело и
стыдно. Наверное, там будет заседать целая комиссия. Оказалось все очень
просто: в пустой комнате сидел парень. Он нас только спросил, работали ли
мы в этой области, и записал, какой ступенью хотим руководить. Буду
работать на текстильной фабрике, там все больше девчата. С ребятами
интереснее, а с девчатами легче.



Lieber Genosse! 5 Вы справляетесь со своею работой, и я жму
вашу лапку.



(Почерк Нинки,) -- Завтра уезжаю в лагерь к своим пионерам.
Вчерашний вечер наполнил мою душу чем-то новым, таким ярким, как
солнце сейчас. У нас в клубе вчера читали пролетарские писатели,-- я видела
и слышала этих пионеров нашей, пролетарской литературы. Потом наши ребята
выступали с критикой. Очень удивил меня Шерстобитов. Он активист, говорит
складно. Один из поэтов прочел два стихотворения, очень хороших, где
рассказывал о лунной ночи и о своей любви к дивчине. Шерстобитов стал его
крыть и заявил, что современная пролетарская молодежь не думает о поцелуях
и лунных ночах, а думает о социализме, что пролетариату чужда "любовь двух
сердец", потому что мысли его заняты мировой революцией. Это как же,
значит? Пролетариат перестанет размножаться? Или будет простая случка, без
всякой любви, как у быков и коров? Притом я хорошо знаю: сам Шерстобитов
здорово крутит с девчонками. И вдруг он навсегда стал мне противен. Вместо
лица вижу у него маску. Очень хотелось бы сбить ее.



(Почерк Лельки.) -- Нинка уехала к своим пионерам вот уже две недели.
Как-то без нее скучно. Уж привыкла, чтоб она приходила ко мне из общежития.
Сидим, болтаем, знакомимся: мы, в сущности, очень мало знаем друг друга,
ведь не видались несколько лет. Но я ее очень люблю, и она меня. Она
садится за этот дневник и пишет. Иногда ночует у меня.
Мы вместе с Володькой Черноваловым занимаемся в кружке по диамату.
Читаем, беседуем. Сегодня вышли на улицу, он вдруг говорит таким странным
голосом:
-- Лелька, я тебя люблю. Об этом надо мне много с тобою поговорить.
Я сухо ответила:
-- Много говорить нечего: мое отношение к тебе товарищеское.
Он опустил голову и пошел прочь. Все-таки приятно думать, что есть
парнишка, который всегда рад меня увидеть, пожать мою лапу.



Почему на фабрике ребята так любят бузить? Как они не устают шуметь и
дурачиться?
Вечер провела в клубе текстильщиков. Один парень поцеловал меня при
ребятах, я реагировала, как на щекотку, ребята смеялись. Так и надо было
сделать: глупо было бы показывать обиду, от этого они бы только еще больше
смеялись.
* * *
Дневник! Я расскажу тебе на ухо то, что меня мучает: я б-о-ю-с-ь своей
аудитории. Перед тем как идти к ребятам, что-то жалобно сосет в груди. Я
неплохо готовлюсь к занятиям, днями и вечерами просиживаю в читальне
Московского комитета, так что это не боязнь сорваться, не ответить на
вопросы, а другое. Но что? Просто как-то неудобно: вот я, интеллигентка,
поварилась в комсомоле, начиталась книг и иду учить рабочих ребят.
Пробуждать в них классовое сознание. Правильно ли это?
Я стараюсь раствориться в их массе, быть такой, как они, даже отчасти
их лексикон переняла, но все это не то. Я все еще одиночка, обособленная и
далекая им.
А в общем все эти рассуждения и самовопросы -- чистейшая
интеллигентщина, от которой начинает тошнить.



Все-таки я Володьку совсем не отшила. И сказать уже всю правду? Мне с
ним все-таки как-то приятно бывать. Выработалась привычка, вернее --
потребность, с ним видеться. Общая работа, интересные споры -- и первая
ласка. Я уклонялась, не хотела (считала, нет у меня любви "по-настоящему"),
и все-таки поцелуй -- в губы. И после собрания за руку шли домой.



Сентябрь 1925 г. -- Видимся с Володькой очень часто, вместе читаем. Он
еще какой-то зеленый, на меня смотрит почтительно. Вообще он слишком мне
подчиняется, я этого не люблю.



Вчера шла по Остоженке, встретила Володьку. Так как ему не хватает
стипендии, то он, чтоб подправить экономику, время от времени
подрабатывает. Теперь он работает на стройке. Шел в брезентовой Спецовке,
весь вымазанный известкой, в пыли. Когда увидел меня, просиял. Как-то эта
встреча меня заставила многое передумать. Полно, уж- такой ли он
интеллигент? Хорошо он выглядел в спецодежде.
Мы взялись за руки, было солнце и желтеющие листья ясеней над
церковной оградой. Он позвал меня к себе домой. Умылся, вытирал мозолистые
руки полотенцем. Смотрела на свои руки и думала: не так уж они много
работали физическим трудом, так что особенно мне чваниться нечем.
Пили чай. На окне стоял в горшке большой куст белых хризантем. Я
невольно все время поглядывала на цветы, и не было почему-
то покоя от вопроса: почему цветы? Сам он их себе купил или... принес
ему кто-нибудь? Купит ли себе парень сам цветы? Или станет ли парень парню
приносить цветы?
Я не выдержала. Ужасно глупо. Он что-то рассказывал, а я вдруг с
обидой, с задрожавшими губами, прервала его:
-- Откуда у тебя эти цветы?
Он замолчал, поднял брови, пристально поглядел на меня,-- вдруг
расхохотался, крепко охватил меня и стал целовать. Дурак!



Нинка воротилась в Москву. Виделись с нею. Много рассказывала о своей
работе с пионерами.



(Почерк Нинки.) -- Октябрь, морозистый и звонкий... А в душе совсем не
звонко. Все, что есть во мне так наз. пролетарского, все это -- начало,
чуждое мне. В этом я убедилась. Потому-то мне и скверно так сегодня,
потому-то так нелепы были сегодняшние мои поступки. Все мысли мои о том,
что я стала "настоящей" комсомолкой,-- буза. Та же внешность -- кожаная
куртка и красная косынка, не хватает стриженых косм и папироски в зубах. Но
этого не будет, хотя могло быть легко. Но не сейчас. Ша! Довольно
подделок,-- сказала я себе.


(Почерк Лельки.) -- Ничего не понимаю. Что все это значит?



(Почерк Нинки.) -- Минутное настроение. Мне тогда было очень тяжело.



(Почерк Лельки.) -- Пишу после почти двухмесячного перерыва. Многое
было, но не стоит записывать.
Вчера вечером произошел очень нервный и очень тяжелый разговор с
Володькой.



То кровь кипит, то сил избыток.

Повторю еще раз: по-настоящему я полюблю только парня-рабочего,
настоящего, пролетария по духу и по крови.
И он -- плакал! Какой странный и неприятный вид, когда плачет мужчина!
Он мне орошал руки своими слезами, целовал руки, как барышням целовали в
дореволюционные времена, так что они стали совсем мокрые.
Я засмеялась.
-- Чего ты?
-- Никогда до сих пор не видала, как плачут взрослые мужчины. Смешно.
И стала вытирать руки носовым платком.
Он вскочил. Быстро надел пальто. Стало стыдно. Я, как стояла к нему
спиной, так подалась, откинула голову и с ласковым призывом подставила ему
под губы лоб. Но он положил мне сзади руки на плечи и, задыхаясь, прошептал
на ухо:

О, не бойтесь я не нищий!
Спрячьте ваше подаянье!

И выбежал.
Стыдно черт те как.



Нет, все-таки -- не по мне он. Размазня, интеллигент. Вспомню, как он
плакал,-- становится презрительно-жалко.
И вообще мне со студентами-интеллигентами как-то тесно, душно. С
пролетариями вольнее.



(Почерк Нинки.) -- На трамвае неожиданно встретилась с Басей Броннер.
Не видела ее с тех пор, как кончили с нею семилетку. Жизнь у ней была очень
тяжелая: пятнадцати лет ушла от родителей-торговцев, нуждалась, очень
голодала, с трудом кончила семилетку. А теперь, оказывается, она работает
простой работницей, галошницей, на резиновом заводе "Красный витязь"
6, за Сокольниками. Мне она очень понравилась. Обязательно
возобновлю с нею знакомство.



Была у Баси в селе Борогодском. Хоть это вовсе не село, а та же
Москва, только дома поменьше и пореже. И в середине дымит огромный завод
резиновый. Бася меня водила и все показывала. Решено: завязываю с нею очень
близкое знакомство. Она мне сильно нравится. Ушла в самую гущу пролетариата
и насквозь пропиталась его духом. Работницы другие ей говорят:
-- Ну, ты -- интеллигентка. Разве ты с нами долго станешь работать?
Пришла, чтобы в вуз поступить или выдвинуться по партийной линии.
Но она им хочет показать на деле, что и интеллигенты умеют быть
настоящим пролетариатом, а не для карьеры идут на фабрики и заводы.



(Почерк Лельки.) -- Володьку не видела больше месяца, даже не знаю,
где он. Говорят, уехал куда-то. Как-то не хватает мне чего-то без него. Ну,
к черту! Буза!
Я прочла сегодня в одной книжке: "Большевизм по заслугам славится
своею стройною законченностью и монолитностью в области мировоззрения". И
стало мне очень грустно. Я замечаю за собою, что частенько я смотрю на вещи
не ленинскими глазами и думаю не большевистскими мыслями. Наступает новый
год. Я бы хотела, чтоб в этом новом году у меня больше не было сумасбродных
мыслей о жизни, о смерти и прочих идеализации чего бы то ни было, чтобы не
было стремления и к индивидуализму. Я бы хотела смотреть на все явления
жизни так, каковы они есть, и подходить к ним с
марксистски-материалистическим, рациональным подходом.



(Почерк Нинки.) -- Ого, Лелька! Как еще нам много приходится друг с
другом знакомиться!



(Почерк Лельки.) -- Вдруг в театре Революции встретилась с Володькой.
Он, -- как будто ничего не было,-- быстро подошел ко мне, улыбается. Я не
успела собою овладеть и радостно вспыхнула, сама не пойму отчего.
Ходили с ним по фойе. Верно! Он уезжал. В Ленинград. И только что
воротился. Ездил туда с Иван Ивановичем Скворцовым-Степановым 7,
редактором "Известий",-- их несколько ребят с ним поехало. Скворцова туда
послал ЦК новым редактором "Ленинградской правды" и вообще возглавить
борьбу с троцкизмом, который там очень силен.
Мы даже забыли про спектакль. Пропустили целое действие. Ходили по
фойе с притушенным электричеством, и он рассказывал, как их враждебно
встретили наборщики "Ленинградской правды", как являлись депутации от
заводов и требовали напечатания оппозиционных резолюций. Положение часто
бывало аховое. Путиловцы бузили самым непозволительным образом. Весело было
глядеть на Ивана Ивановича. Смеется, потирает руки. Большой,
жизнерадостный, с громово смеющимся голосом. "Нет,-- говорит,--
положительно, я по природе -- авантюрист! Вот это дело по мне! Это борьба!
А сидеть в Москве, строчить газетные статейки..." Рассказывал Володька, как
они все со Скворцовым-Степановым двинулись на завод, как рассыпались по
цехам, как под крики и свистки выступали перед рабочими и добились полного
перелома настроения.
Повеяло от Володьки как будто запахом пороха. Свежим воздухом пахнуло,
борьбою, движением. Скучно вдруг как-то и серо показалось здесь, у нас.
Но вы, товарищ,-- почему вы так вспыхнули, когда его неожиданно
увидели? Нужно будет зазвать его к себе, вообще дать понять, что мне
приятно его видеть.



(Почерк Нинки,) -- Это мы пишем вместе, потому что сегодня мы очень
полюбили друг друга и сблизились. И расшибли стену, которая была между
нами. Вот как это случилось.
Вечером ездили на Брянский вокзал8 провожать наших ребят,
командированных на работу в деревне. Ждали отхода поезда с час. Дурака
валяли, лимонадом обливались, вообще было очень весело. Назад вместе шли
пешком вдвоем. Перешли Дорогомиловский мост 9, налево гранитная
лестница с чугунными перилами -- вверх, на Варгунихину горку, к
раскольничьей церкви.
Мы взбежали по лестнице. Нинка из нас остановилась на верхней
ступеньке, а Лелька двумя ступеньками ниже. Смотрели сверху на замерзшую
реку в темноте, на мост, как красноглазые трамваи бежали под голубым
электрическим светом. И очень обеим было весело. Вдруг у Нинки сделались
наглые глаза (Лелька требует поправить: "озорные",-- ну ладно) -- сделались
озорные глаза, и она говорит:
-- Тебе нравится все время стоять на одной ступеньке?
Лелька замолчала и долго пристально смотрела на Нинку, а Нинка задком
галоши била по стенке ступени, смотрела Лельке в глаза и потом прибавила:
-- Или даже -- твердо подниматься вверх со ступеньки на ступеньку?
Лелька ответила очень медленно:
-- Это было бы очень хорошо, так бы и нужно. Но меня неудержимо тянет
бегать по всем ступенькам, по всей лестнице, и вверх и вниз.
Нинка сказала:
-- И меня тоже.
И мы обе рассмеялись,-- почему мы это скрывали одна от другой?
Никто в мире этого не узнает, но мы друг про друга будем теперь знать,
что и другая в "душе", или как там это назвать,-- в сознании, что ли? --
носит то же

СИМВОЛ ЛЕСТНИЦЫ



(Почерк Нинки.) -- Обо всем этом нужно говорить тихонько и интимно,
потому что так легко испугаться самой себя и замолчать! Но что же делать,
если это есть в душе? Вот в чем дело. Терпеть
не могу пай-девочек и пай-мальчиков, живущих, действующих и думающих
"как нужно". Мне тогда бешено хочется шарлатанить, и все взрывать к черту,
и вызывать всеобщее негодование к себе. И я думаю: где это, у кого есть уже
такая совсем полная истина? Позвольте мне раньше побегать по всей лестнице
вверх и вниз, постоять на каждой ступеньке, все узнать самой и продумать
все самой же. А поэтому, чтобы жизнь тебя не надула, нужно, хоть на время,
стать "великим шарлатаном", не верить ни во что и в то же время во все
верить, научиться понимать всех людей, стать насмешливым наблюдателем на
арене жизни -- и непрерывно производить эксперименты. Но в то же время я
знаю: если нет на земле правды, то все же есть много маленьких правд, и
первая из них: в классовой борьбе победит пролетариат, и только диктатура
пролетариата... Ну, известно.



(Почерк Лельки.) -- Над этим нужно подумать. Мне это какою-то стороною
тоже чертовски близко, только было запрятано очень глубоко в душе. Гм! Быть
"великим шарлатаном". Это завлекательно. Но с этим вместе мы безумно любим
наш комсомол. В этом трагедия. Как жить без него и вне его? Ну что ж. Будем
великими шарлатанами и экспериментаторами.



(Почерк Нинки.) -- Только помнить: когда шарлатанишь, нужно все делать
добросовестно и очень серьезно.



(Почерк Нинки.) -- 9 февр. 1926 г. Только что вернулись из подшефной
деревни. Комсомольская ячейка совместно с беспартийной молодежью
организовала туда лыжную вылазку. С нами ездили и рабочие ребята с фабрики,
где мы ведем общественную работу.
Что за день был! Мне кажется, никогда в жизни мне так хорошо не было.
Снег, солнце, запушенные инеем ели. Ребята такие близкие и родные. И
веселье, веселье. Толкали друг друга в снег, топили в сугробах. Вылезая,
фыркали и отряхивались, как собачата, брошенные в воду.
Почему мне было так хорошо? Не потому ли, что в этот день я вся
переродилась, стала другой, близкой ребятам, своей...
Завязали связь с деревней, на той неделе деревенская молодежь
приезжает к нам во втуз, на экскурсию. Обязались им помочь в организации
пионеротряда. Но -- главное: снег, солнце, задорные песни -- и радость без
предела.
Это вообще. А в частности: обратно шли к станции медленно, уставшие. Я
так устала идти на лыжах, что предпочла их взять на плечо, а сама идти по
дороге. Легкий скрип за моею спиною, торможение. Мы рядом. Лазарь. Я давно
к нему приглядываюсь,-- кто он и что он?
Постараюсь записать все то, что он мне рассказал. Вчера умерла его
мать; вот уже два года, как он ее не видел, не видел с тех пор, как ушел из
дому, поступил на фабрику, стал жить в рабочем общежитии. Визгливо кричала
мать, грозился отец, и их крики еще раздавались на лестнице, когда он со
своей корзинкой выходил из парадного. Отец -- крупный торговец, еврей,
культурный, начитанный, мать -- местечковая, со всеми традициями, мелочная,
с торгашеской психологией. И он, Лазарь, их сын, случайный и не к месту.
Восточные глаза смотрят в стекла очков, честные, правдивые, и боль, боль в
них.
Вчера вечером умерла мать, а утром вчера она дрожащей рукой написала
записку: "Приди проститься". Не пошел Лазарь прощаться с умирающей
торговкой, по странной случайности получившей право называться его матерью.
Прав ли он был?
Что мне было ответить ему? Н-е з-н-а-ю. Это думала я. А говорила, что
только так и мог поступить комсомолец.



Нинка поехала в гости к Басе Броннер в село Богородское, за
Сокольниками. Бася, подруга ее по школе, работала галошницей на резиновом
заводе "Красный витязь".
Бася после работы поспала и сейчас одевалась. Не по-всегдашнему
одевалась, а очень старательно, внимательно гляделась в зеркало. Черные
кудри красиво выбивались из-под алой косынки, повязанной на голове, как
фригийский колпак. И глаза блестели по-особенному, с ожиданием и радостным
волнением. Нинка любовалась ее стройной фигурой и прекрасным,
матово-бледным лицом.
Бася сказала:
-- Идем, Нинка, к нам в клуб. Марк Чугунов делает доклад о
международном положении.-- И прибавила на ухо: -- Мой парень; увидишь его.
И заранее предупреждаю: влюбишься по уши -- или я ничего в тебе не понимаю.
Нинка с удивлением поглядела в смеющиеся глаза Баси,-- слишком был для
Баси необычен такой тон.
В зрительный зал клуба они пришли, когда доклад уж начался. Военный с
тремя ромбами на воротнике громким, привычно четким голосом говорил о
Чемберлене, о стачке английских углекопов. Говорил хорошо, с подъемом. А
когда речь касалась империалистов, брови сдвигались, в лице мелькало что-то
сильное и грозное, и тогда глаза Нинки невольно обращались на красную
розетку революционного ордена на его груди.
Когда пошла художественная часть, Бася увела Чугунова и
Нинку в буфет пить чай. Подсел еще секретарь комсомольской цеховой
ячейки. Чугунов много говорил, рассказывал смешное, все смеялись, и тут он
был совсем другой, чем на трибуне. В быстрых глазах мелькало что-то
детское, и смеялся он тоже детским, заливистым смехом.
Подошли два студента Тимирязевской сельскохозяйственной академии,
Васины знакомые: не застали ее дома и отыскали в клубе. Перешли в комнату
молодежи; публика повалила на художественную часть, и комната была пуста.
Играли, дурачились. Устроили вечер автобиографий. Каждый должен был
рассказать какой-нибудь замечательный случай из своей жизни. Почти у всех
была за спиною жизнь интересная и страшная, каждому было, что рассказать.
Первый жребий достался секретарю ячейки. Он рассказал про свой подвиг
на гражданской войне, как ночью украл у белых пулемет, заколов штыком
часового. Рассказывал хвастливо, и не верилось, что все было так, и Нинка
слушала его с враждою. Потом тимирязевец рассказал, бывший партизан, тоже
про свой подвиг. Третий жребий вытянул Чугунов.
-- Ну-с, что же бы вам рассказать? Нинка сказала:
-- Расскажите, как и за что вы получили орден Красного Знамени.
Ей хотелось послушать, как и он будет хвастать, чтобы и к нему
испытать то же враждебно-насмешливое чувство, как к первым двум.
Чугунов внимательно поглядел на Нинку, усмехнулся, подумал и медленно
ответил:
-- Я вам лучше расскажу, как я был приговорен к расстрелу. За трусость
и отсутствие организаторских способностей.
-- Ого!
Все оживились. Это было поинтереснее подвигов. Чугунов прислонился
спиною к простенку между окнами и стал рассказывать.
-- Было это очень скоро после Октябрьской революции, в самом начале
гражданской войны. Я тогда воротился из ссылки и работал слесарем на
Путиловском заводе. И вот решил я поступить в Красную гвардию. Поступил.
Наскоро нас обучили и послали на казанский фронт, против чехословаков. На
длинном шнуре мотается у колен револьвер... А я хоть был материалист, но в
то время питал чисто мистический страх перед всяким огнестрельным оружием:
когда стрелял, зажмуривал оба глаза. Явился к командарму. "Из Питера?
Рабочий-подпольщик? Чудесно!" Назначил меня комендантом станции
Обсерватория. А нужно вам сказать...
Он внимательно оглядел всех, усмехнулся.
-- Тут ребята все свои, и дело прошлое, скрывать нечего. Бои тогда
были удивительные: три Дня стрельба -- и ни одного убитого с обеих сторон.
Побеждал тот, кто раньше оглушит противника, испугает его шумом пальбы. Вот
так белые тогда оглушили нас, и наши побежали. В момент очистили мою
станцию, я один. Что мне делать? Сел на паровоз и привел его в расположение
нашего командования. Являюсь к командующему армией Каменскому. Он: "Как вы
смели бросить свой пост?" -- "Да там никого уж не осталось, я хоть паровоз
спас, привел сюда".-- "А почему у вас там никого не осталось? У вас есть
революционное слово, есть револьвер. Сейчас же отправляйтесь назад и
воротите беглецов".-- "Да ведь дотуда семьдесят верст, как я попаду? Пути
испорчены, поезда не ходят".-- "Возьмите мою лошадь". А я никогда и верхом
не ездил. Подвели мне лошадь, набрался я духу, сел,-- она, подлая,
повернула и прямо назад в конюшню; я ей -- тпрууу! Все смеются. Кое-как
слез, пошел на станцию свою пешком. Верст десять отошел. Навстречу во весь
дух несется наша батарея -- удирает. Ездовые нажаривают нагайками лошадей,
чуть меня не затоптали. Поглядел я им вслед: ну-ка, останови их револьвером
или революционным словом! Потом конница пронеслась галопом. ВсЕ иду вперед.
Под вечер набрел на привал пехоты. Костры, варят хлебово. Я подсел. Думаю:
вот когда момент пришел применить революционное слово! Завел речь издалека:
"Самое,-- говорю,-- опасное на войне -- это бежать; во время бегства всегда
происходит наибольший урон; в это время бывает всего легче обойти". Они
подняли головы: "Нешто обошли?" Испуг. "Вот человек говорит: обошли".-- "А
кто ты такой?" Писаных мандатов в то время почти еще не существовало, был
мне просто устный приказ. "Да ты не шпион ли?" Один дядя бородатый печет
картошку, мрачно говорит из-за костра: "А вы бы, землячки, пулю ему в
брюхо, -- было бы вернее". Насилу отвертелся, ушел. Опять являюсь к
Каменскому. "Что это? Вы опять здесь?" А мне вдруг так ясно представилась
вся бестолочь, которую я видел за эти дни, вся очевидная невозможность
что-нибудь сделать единичными усилиями,-- мне стало смешно, не мог
удержаться, улыбнулся. Он остолбенел, с изумлением смотрит на меня. А я
стою и самым дурацким образом улыбаюсь. Командарм пришел в ярость, сорвал с
меня револьвер и велел арестовать. Был суд. Приговорили к расстрелу.
Нинка спросила:
-- А почему не расстреляли?
-- Попросил для искупления вины отправить меня на фронт. Тогда как раз
полковник Каппель прорвался нам в тыл, и посылался полк коммунаров
ликвидировать прорыв. Там я получил боевое крещение.
Нинка внимательно глядела на него. Мило стало его простое, открытое
лицо и особенно то, как он просто все рассказал, не хвалясь и сам над собою
смеясь.
Следующая очередь была Нинки.
Она сидела на столе, положив нога на ногу, и рассказывала. По плечам
две толстых русых косы, круглое озорное лицо, чуть вздернутый нос. Брови
очень черные то поднимались вверх, то низко набегали на глаза; от этого
лицо то как будто яснело, то темнело.
Рассказала она, как три года назад была в Акмолинской области. Поехала
она из Омска в экспедиции для обследования состояния и нужд гужевого
транспорта. Рассказывала про приключения с киргизами, про озеро Балхаш, про
Голодную степь и милых верблюдов, про то, как заболела брюшным тифом и две
недели самой высокой температуры перенесла на верблюде, в походе. Оставить
ее было негде, товарищам остаться было нельзя.
Воодушевилась, рассказывала очень хорошо. Все подбадривали, требовали
дальше.
Рассказала она и такое:
-- Наняли мы киргиза с верблюдами, подрядили на сорок верст. Но
свернуть пришлось в сторону, других верблюдов нигде достать не могли, и
пришлось нам его протаскать с собою верст триста. По ночам мы его
поочередно караулили, чтоб не сбежал. Раз ночью все-таки убежал, со всеми
своими верблюдами. На заре мы бросились за ним в погоню. Ведь что нас
ждало: в глухой степи, пешие. В балке нашли отбившегося верблюда. Один из
наших парней, Степка, очень сильный, сел на него. Пучок соломы верблюду под
хвост, зажгли,-- он ринулся как ошпаренная собака. Нагнали ребята киргиза,
зверски его избили. На ночь связали. И вообще стали возить связанным.
Еще рассказала, как они голодали, как делали набеги на
одиночек-киргизов,-- товарищи грабили, она держала верблюдов.
-- Своей части добычи и не брала, противно было. Мне только интересно
было в этом поучаствовать.
И вспыхнула: стыдно стало, что как будто оправдывается.
Было уж поздно. В комнату набиралась чужая публика. Стали расходиться.
Нинка вышла вместе с Басей и Чугуновым.
Бася взволнованно говорила Чугунову:
-- Как мог ты, Марк, при всех рассказывать, как вы оглушали друг друга
пальбой! Удивительно полезно молодежи слушать про такие геройские подвиги!
Если даже это и было, то -- к чему? А и было-то, наверно, только раз-два,
как случайность.
Глаза Баси сурово блестели. Марк с веселой усмешкой возразил:
-- Случайность? Ну, тебе, видно, лучше знать. Положил руку на плечо
Нинки и спросил:
-- Скажи, что тебя понесло в Голодную степь? Ведь не могли ж тебя,
такую юную, мобилизовать? Сколько тебе лет было? Нинка холодно ответила:
-- Пятнадцатый год. Я сама заявила желание. Даже не хотели брать. Я
сказала, что мне минуло шестнадцать.
-- А что ты смыслила в гужевом транспорте?
-- Никто у нас не смыслил. Чистейшая была авантюра.
-- А как вы этого киргиза несчастного за собою таскали, как грабили
их,-- ужли тебе не было жалко?
Черные брови Нинки по-детски высоко поднялись, потом набежали на самые
глаза, темным облаком покрыв лицо.
-- Было жалко, ясно. Я очень плакала.-- И прибавила с вызовом: --
Только я люблю всякие эксперименты. Хотела и это все испытать.
Глаза Марка весело смеялись.
-- Я и сам год целый пробыл в Туркестане, воевал с басмачами. Люблю
тамошние степи! И ты, как вижу, любишь,-- да?
-- Ага! -- И глаза Нинки, невольно для нее, приветно загорелись.
Бася и Марк проводили ее до трамвайной остановки, дождались, пока
подошел вагон, и потом, Нинка видела, пошли, тесно прижавшись, по
направлению к Васиной квартире. Стало почему-то одиноко.



(Почерк Нинки.) -- Постараюсь объяснить себе, почему я так много думаю
о Марке, с нетерпением жду его письма, а еще с большим -- встречи с ним.
Как странно он ведет себя со мной! Впечатление создается такое, что он
будто задыхается от массы пережитого, что ему нужно с кем-то поделиться,--
так почему же именно со мной? Почему не с Басей? Неужели только потому, что
недавно знакома с ним, а ведь с чужим говорить легче. Если бы так вел себя
другой парнишка, то я реагировала бы по-другому. Но ведь это Марк, герой
гражданской войны, с орденом Красного Знамени, старый партиец-пролетарий,
прошедший подполье и ссылку. Неужели он переживает то, что нами уже
пережито, всякие ерундовые любовные увлечения? Да нет, ясно, дело не в
этом. Письма его -- чисто товарищеские, и у меня к нему отношение как к
старшему товарищу, у которого можно многому научиться и много узнать.



(Почерк Лельки.) -- Что за Марк? В первый раз слышу. И все-таки думаю,
что ты ошибаешься на этот раз, проницательная моя Нинка. Суть дела тут не в
"товарищеских" письмах и отношениях, а кое в чем другом. Не знаю твоего
Марка, но думаю, что не ошибусь.


(Почерк Нинки.) -- Лелька! Давай поссоримся на две недели.



(Почерк Лельки.) -- Сейчас не хочется. А все-таки дело не в
товарищеских отношениях. Дело в другом,-- я тебе об этом скажу на ушко.
Дело в том, что мы с тобою -- красивые и, кажется, талантли-
вые девчонки с такими толстыми косами, что их жалко обрезать, поэтому
к нам льнут парни и ответственные работники.



(Почерк Нинки.) -- Ге-ге-ге! Что ж, может быть, так оно и есть. Тогда
все это становится о-ч-е-н-ь и-н-т-е-р-е-с-н-ы-м. Я сразу начинаю себя
чувствовать выше его. Меня начинает тянуть к себе эксперимент, который мне
хочется произвести над ним... и над собой. Ну что ж!
Будет буря! Мы поспорим
И поборемся мы с ней!
* * *
(Почерк Лельки.) -- Встретила на районной конференции Володьку. Он
выступал очень ярко и умно по вопросу о задачах комсомола в деревне. Когда
увидел меня, глаза вспыхнули прежнею горячею ласкою и болью. Парнишка
по-прежнему, видно, меня любит. Мое отношение к нему начинает меняться:
хоть и интеллигент, но, кажется, выработается из него настоящий большевик.
Я пригласила его зайти, но была очень сдержанна.



На квартире у Марка Чугунова на Никитском бульваре Нинка неожиданно
подошла к выключателю и погасила электричество. Марк на минуту замолчал
удивленно, потом продолжал говорить более медленно, а сам пренебрежительно
подумал: "Ого!" Замолчал, в темноте подошел к Нинке и жадно ее обнял.
Нинка в негодовании отшатнулась, вскочила и сказала, задыхаясь:
-- Неужели нельзя задушевно разговаривать без лапни! Загорелся свет и
осветил сконфуженное лицо Марка.
-- Я подумала: насколько легче и задушевнее будет нам говорить в
темноте. А ты... -- Нинка села в глубину дивана, опустила голову, брови
мрачно набежали на глаза.-- Больше не буду к тебе приходить.
-- Ну, Нинка, брось. Не обращай внимания. Лицо у него было
детски-виноватое.
-- Можем еще где-нибудь встречаться, на улицах вместе гулять. А к тебе
не стану приходить. Мне неприятно. Марк ответил грустно:
-- Мы так нигде не сможем разговаривать, как у меня. А нам с тобою о
многом еще нужно поговорить. Я чувствую, что у нас могут установиться
великолепные товарищеские отношения. Ты мне очень интересна.
В ее глазах мелькнула тайная радость, но она постаралась, чтобы Марк
этого не заметил. Встала, подошла к окну. Майское небо зеленовато
светилось, слабо блестели редкие звезды, пахло душистым тополем. Несколько
времени молчали. Марк подошел, ласково положил руку на ее плечо, привел
назад к дивану.
-- Ну, кончай, что начала говорить. Мне это очень интересно. Нинка
оживилась.
-- Да. Я о том, что ты сейчас рассказывал. Вот. Вы жили ярко и полно,
в опасностях и подвигах. Я слушала тебя и думала: в какое счастливое время
вы родились! А мы теперь... Эх, эти порывы! Когда хочется сорваться с места
и завертеться в хаосе жизни. Хочется чувствовать, как все молекулы и нервы
дрожат.
Она в тоске стиснула ладони и сжала их меж коленок. Марк сказал с
усмешкой, смысла которой она не могла уловить:
-- Это, товарищ, называется авантюризмом. Нинка мечтательно
продолжала:
-- Хорошо было раньше в подполье. Хорошо бы теперь работать нелегально
в Болгарии, Румынии или в Китае. Неохота говорить об этом, но что же
делать? Глупо, когда живешь этими мыслями, дико, ведь и сама знаю, что это
называется авантюризмом... А ты меня, правда, не мог бы устроить в Китай
или, по крайней мере, в Болгарию?
Они ужинали, потом пили чай. Блестящие глаза Марка смотрели горячо и
нежно, в душе Нинки поднималась радостная тревога. Но такое у нее было
странное свойство: чем горячее было на душе, тем холоднее и равнодушнее
глядели глаза.
Марк внимательно поглядел на нее, и губы его нетерпеливо дернулись,
совсем как у избалованного ребенка. Нинка вдруг вспомнила слова Баси о его
бесчисленных романах, предсказание ее, что она, Нинка, влюбится в него.
"Ого! Еще поглядим!"
Встала, взглянула на свои часы в кожаном браслете и скучающе сказала:
-- Пора идти, скоро час.
-- Ну, подожди, что там!
-- Нет, пойду. Привет!
Марк положил руки на ее плечи и близко заглянул в глаза.
-- Так как же, Нинка? Сможем мы устроить хорошие товарищеские
отношения, хочешь ты их? Она ответила очень серьезно:
-- Хочу, Марк. Ты мне тоже интересен, и сам ты, и все твои
переживания.
-- Ну, прощай.
Он обнял ее за талию, привлек к себе. В их среде это было дело
обычное. Поцеловал в косы, потом закинул ей голову, поцеловал в губы, и она
ему ответила. Вдруг он крепко сжал ее и стал осыпать бешеными поцелуями,
совсем другими, чем раньше. Нинка потом вспоминала: "От таких поцелуев и
пень бы затрепетал, не говоря обо мне". Губы ее ответно трепетали и ловили
его поцелуи. Вдруг она почувствовала, что рука его шарит по ее груди и
расстегивает пуговицы кофточки. Нинка крепко удержала руку и спросила
громким, насмешливым голосом:
-- Это что, начало товарищеских отношений? Марк отшатнулся, закусил
губу и отошел в угол. Нинка проговорила равнодушно:
-- До свиданья.
И вышла.
Медленно открыла большую дверь подъезда, пошла по бульвару. Никитские
Ворота. Зеленовато-прозрачная майская ночь. Далеко справа приближался звон
запоздавшего трамвая. Сесть на трамвай -- и кончено.
Нинка постояла, глядя на ширь пустынной площади, на статую Тимирязева,
на густые деревья за нею. Постояла и пошла туда, в темноту аллей. Теплынь,
смутные весенние запахи. Долго бродила, ничего перед собою не видя. В
голове был жаркий туман, тело дрожало необычною, глубокою, снаружи
незаметною дрожью. Медленно повернула -- и пошла к квартире Марка.
Подошла, взглянула вверх на окна, В них было темно. Как острая иголка
прошла в сердце: он,-- он у-ж-е л-е-г с-п-а-т-ь!
Быстро повернулась и пошла домой.



После этого она два письма получила от Марка,-- горячие, задушевные,
зовущие. Настойчиво просил ее позвонить по телефону. Нинка без конца
перечитывала оба письма, так что запомнила наизусть. После второго письма
позвонила по автомату и оживленно-безразличным голосом сообщила, что сейчас
очень занята в лаборатории, притом близки зачеты, и вообще не может пока
сказать, когда удастся свидеться. Привет!



(Почерк Нинки.) -- Очень интересно делать эксперименты. Интересно
сохранять в полном холоде голову и спокойно наблюдать, как горячею кровью
бьется чужое сердце, как туманится у человека голова страстью. А самой в
это время посмеиваться и наблюдать.
Но -- сказать ли всю правду? Я притворяюсь безразличной, но он мне
о-ч-е-н-ь н-у-ж-е-н. Мне с ним необходимо поговорить, серьезно и
ответственно.



(Почерк Нинки.) -- Больше трех недель ни ты, ни я ничего тут не
писали. Лелька!



(Почерк Лельки.) -- Что такое значит? "Лелька!" -- и больше ничего.
Ну, что?



(Почерк Нинки.) -- Лелька! Ты -- девушка?


(Почерк Лельки.) -- Конечно, нет. А ты?
* * *
(Почерк Нинки.) -- Тоже нет. Больше об этом не будем говорить.



Нинка перестала бывать у Баси. Но случайно встретилась с нею в театре
Мейерхольда 10. Покраснела и хотела пройти мимо. Бася, смеясь,
остановила ее.
-- Чего это ты, Нинка, морду в сторону воротишь? -- Помолчала, со
смеющимся вниманием вгляделась ей в глаза: -- Тебе неловко, что ты у меня
"отбила" Марка? Да?
Нина прикусила губу, еще больше покраснела, брови низко набежали на
глаза. Бася хохотала.
Неужели ты думала, я буду негодовать на тебя, приходить в отчаяние?
Милый мой товарищ! Вот если бы ты мне сказала, что нам не удастся построить
социализм,-- это да, от этого я пришла бы в отчаяние. А мальчишки,-- мало
ли их! Потеряла одного, найду другого. Вот только обидно для самолюбия, что
не я его бросила, а он меня. Не ломай дурака, приходи ко мне по-прежнему.



Марк сидел в углу дивана, а Нинка лежала, облокотившись о его колени,
смотрела ему в лицо и говорила, тайно волнуясь.
-- Я с четырнадцати лет стала искать дорогу к единому,
удовлетворяющему миросозерцанию. И мне казалось ясно: если я сохраню
естественную человеческую честность, то я найду истину. Тяжело было, что
нет ни от кого помощи, я увидела, что люди прячут свои естественные,
сокровенные мысли как что-то нехорошее. Как будто кто-то их заставляет
носить маски с девизом: "Я такой же, как все!" Я очень самолюбива, очень
чутка на насмешки, и когда у меня самой срывалась маска под давлением
искренних чувств, я быстро напяливала ее опять. В глубине страдала, а
наружно улыбалась, вульгарничала, старалась исправить оплошность перед
товарищами. А страдала -- отчего? Знаешь, Марк, отчего? Я чувствовала, что
надо срывать с людей маски, надо осмелиться самой выступить без маски...
Была у Нинки особенность, Марк всегда ею любовался. Черные брови ее
были в непрерывном движении: то медленно поднимутся высоко вверх, и лицо
яснеет; то надвинутся на лоб, и как будто темное облако проходит по лицу.
Сдерживая на тонких губах улыбку, он смотрел в ее лицо, гладил косы,
лежавшие на крепких плечах, и сладко ощущал, как к коленям его прижималась
молодая девическая грудь.
А Нинка говорила с одушевлением, все так же волнуясь в душе:
-- С шестнадцати лет я имею довольно твердое и полное мировоззрение. Я
нашла истину, я определила свое положение во вселенной. Мои взгляды с
точностью совпали с "Азбукой коммунизма" Бухарина и Преображенского
11 и вообще со всеми теми взглядами, которые требуются от
комсомолки. Но дело-то в том...
Марк расхохотался, охватил Нинку за плечи и стал горячо целовать. Она
удивленно и обиженно отстранилась. Хотелось продолжать говорить о том
важном, чем она жила и во что необходимо было посвятить Марка, непонятно
было, чего он расхохотался. Но он еще горячей припал к ее губам, целовал,
ласкал и вскоре в страстный вихрь увлек душу Нинки.
Но потом, позже, когда она, истомленная и тихая, лежала, чувствуя его
щеку на своем плече, она с враждою смотрела на его курчавую голову и с
насмешкой говорила себе:
"Дура! Так тебе и надо. Чего полезла с интимностями?"
Взглянула на часы в кожаном браслете.
-- Ой, мне давно пора.
Быстро оделась и равнодушно сказала:
-- Ну, пока!
-- Подожди, дай одеться. Хоть провожу тебя.
-- Не надо. И ушла.


(Почерк Нинки,)
1. Ценность -- есть категория логическая?
2. Если прибавочная стоимость вырастает из неоплаченного труда
рабочего, то не выгоднее ли капиталисту иметь на своем предприятии как
можно больше рабочих, а не заменять их усовершенствованными машинами?
3. Техническое и общественное разделение труда.
4. Что такое "товарный фетишизм"? И что такое фетишизм вообще, без
товара?



Шумною гурьбою парни и девчата возвращались в общежитие с субботника.
У Зоопарка остановилась блестящая машина, военный с тремя ромбами крикнул в
толпу:
-- Нина!
Нинка подошла к Марку.
-- Слушай, Нинка, что же это ты? На письма не отвечаешь, не приходишь
ко мне. Рассердилась? Она невинно подняла брови.
-- Рассердилась? За что? Нет. Просто, расположения не было.
-- Я за тобой. Садись, прокатимся за город. Нинка поколебалась.
-- Я обещалась с ребятами... Да нет! Слишком соблазнительно. Ладно,
едем.
Чугунов радостно распахнул дверцу, Нинка села, автомобиль мягко
сорвался и понесся к Ленинградскому шоссе.
-- Откуда вы шли?
-- С субботника, в пользу ликбеза. Работали на Александровском
вокзале. Ребята грузили шпалы, а мы, девчата, разгружали вагоны с мусором.
Очень было весело. На каждую дивчину по вагону. Устала черт те как! Смотри.
Она показала свежевымытые руки с кровавыми волдырями у начала пальцев.
Марк наклонился низко, взял ее руку и поцеловал в ладонь. Нинка равнодушно
высвободила руку и продолжала рассказывать про субботник. Марк потемнел.
Августовское солнце сверкало. Машина подлетала уже к Петровскому
парку. Вдоль кустов желтой акации при дороге во весь опор мчался молодой
доберман-пинчер, как будто хотел догнать кого-то. Вдруг оглянулся на их
машину, придержал бег, выровнялся с машиною, взглянул на сидевших в машине
молодыми, ожидающими глазами, коротко лаянул и ринулся вперед.
Нинка всплеснула руками:
-- Смотри, это он с нами перегоняется! Да, да, смотри! Пес мчался и
изредка на бегу оглядывался на машину.
-- Товарищ шофер, перегоните его!
Солидный шофер что-то пренебрежительно пробурчал и продолжал ехать
прежним ходом. Марк засмеялся.
-- Ведь верно! Смотри, возвращается...
-- Старт! Старт устанавливает!
Пес опять бежал вровень с машиной, поглядывал на шофера, опять коротко
лаянул -- и опять стремглав бросился вперед. Нинка схватила руку Марка.
-- Нет, ты только подумай! Ну, хочет обогнать,-- понятно. Но он не
просто хочет обогнать,-- ведь добросовестнейшим образом устанавливает
старт. Как замечательно! Никогда бы не подумала!
Она в восторге трясла и пожимала руку Марка. Почувствовали себя друг с
другом опять близко и просто. Марк покосился на спину шофера и опять
поцеловал Нинку в ладонь, она в ответ ласкающе пожала его щеки.
Заехали далеко в поля. Гуляли. Понеслись назад. Нинка сказала:
-- Чертовски хочется есть.
-- Знаешь что? Поедем, пообедаем в хорошем ресторане.
-- Ну! В столовку куда-нибудь. Никогда не была в ресторанах, не хочу
туда. Буржуазный разврат. Да и платье на мне старое, все пылью осыпанное,
как работала на субботнике.
-- Никогда не была? Значит, поедем. Нужно все знать, все видеть. А что
платье... -- Его глаза сверкнули тем грозным вызовом, который иногда так
изменял его добродушно-веселое лицо.-- Что же, мы будем стесняться и
стыдиться нэпачей?
Широкое крыльцо с швейцаром, вестибюль, пальмы. По лестнице, устланной
ковром, поднимались вверх. На площадке огромное зеркало отразило
поношенное, покрытое пылью платье Нинки и озорные, вызывающие лица обоих.
Маленькие столики с очень белыми скатертями, цветы, музыка. Но народу
сравнительно было еще немного. Подошел официант, вежливый и неторопливый,
предупредительно принял заказ, как будто не видел Нинкина платья,-- теперь
это было дело обычное.
Вкусный обед, бутылка душистого хереса. У Нинки слегка кружилась
голова от вина и от музыки. Марк спросил папирос, закурил, папиросы были
дорогие и тоже душистые. Доедали мороженое, запивая хересом.
Марк наклонился к Нинке:
-- Ну, Нинка, говори правду: сердилась на меня? Нинка укусила губу,
брови низко опустились на глаза и затемнили лицо.
-- Тебе совсем неинтересно меня слушать. Я решила не говорить с тобой
о том, что у меня на душе. Да и сама решила этим не интересоваться. Так
дико -- заниматься собственною личностью! Ведь правда?
-- Нет. Мне очень было интересно, что ты говорила о масках. Я
чувствую, что ты не стандартный человек, а я таких люблю. Нинка с вызовом
поглядела на него.
-- Погоди! Раньше узнай поближе, а тогда говори, любишь ли таких.
-- Ой, как страшно! Ну, не тяни, рази прямо в сердце. Сразу, чтобы без
лишних мучений. Нинка разозлилась.
-- Если будешь бузить, ничего не стану говорить. Для меня это очень
важно, а ты смеешься.
-- Верно. Глупо с моей стороны.-- Он под скатертью положил руку на ее
колено.-- Ну, говори, меня страшно интересует все, чем ты живешь.
Музыка, выпитое вино, папироса, ласка любимого человека -- все это
настраивало на откровенность, хотя и страшно было то, что она собиралась
сказать. Ну что ж! Ну и пускай! Отшатнется от нее,-- очень надо! Ведь все,
что у нее с ним было,-- это только э-к-с-п-е-р-и-м-е-н-т. Очень она кого
боится!
И, глядя с прежним вызовом, Нинка стала говорить, что у нее две
"души",-- поганое слово, но другого на место его у нас еще нету. Две души:
верхняя и нижняя. Верхняя ее душа -- вся в комсомоле, в коммунизме, в
рациональном направлении жизни. А нижняя душа против всего этого бунтует,
не хочет никаких пут, хочет думать без всяких "азбук коммунизма", хочет
иметь право искать и ошибаться, хочет смотреть на все, засунув руки в
карманы, и только нахально посвистывать.
-- Да, вот и знай: от этого я никогда не откажусь, как никогда не
откажусь и от коммунизма, от того, чтобы все силы жизни отдать ему. Ты --
пролетарий, ты цельный человек, тебе все это непонятно.
Марк мял в руках маленькую руку Нинки. Добрая-добрая усмешка играла на
бритом лице.
-- Только одно ты всем этим сказала: что ты молода, что в тебе много
кипит силы, что все еще бродит и пенится, все бурлит и шипит. Не беда. Я
чувствую твою душу. Выбьешься из этих настроений и выйдешь на широкую нашу
дорогу. А что будешь в стороны заезжать, что будешь ошибаться...
Он замолчал, пристально поглядел на Нинку.
-- Ты понимаешь по-немецки?
-- Понимаю, но не очень. А ты разве знаешь?
-- Знаю порядочно. В ссылке изучил.
Еще поглядел на Нинку, достал блокнот, стал писать карандашом. Вырвал
листок и, улыбаясь, протянул Нинке:
-- Прочти дома... Ну, кончили?
Расплатился, вышли. Он горячим шепотом спросил:
-- Ко мне?
Она молча наклонила голову. Мчались вдоль Александровского сада, он
обнял ее за талию, привлек к себе.
-- Нинка, как я тебя люблю! И как тосковал по тебе эти дни, когда ты
от меня ушла. А ты -- любишь меня хоть немножко?
-- Не могу наверно сказать... Н-не знаю.
В общежитие Нинка воротилась очень поздно, когда все уже спали.
Достала листок из блокнота, прочла:

Wenn du nicht irrst, kommst du nicht zu Verstand,
Willst du enstehn, enstehn' auf eigne Hand !
Мефистофель во второй части "Фауста" ГЕте.

Рылась в словаре, подыскивала слова. Наконец перевела: "Если не будешь
ошибаться, не придешь ни к чему толковому; хочешь возникнуть,-- возникай на
собственный лад".
Долго сидела, закинув голову, и улыбалась. С этого вечера она
по-настоящему, горячо полюбила Марка.
* * *
Нинка ехала на трамвае и волновалась. Вот уже глубокая осень, между
ними было так много, а у нее все те же вопросы: кто он ей? Кто она ему? И
зачем этот трепет?
Подъехала к Никитским Воротам раньше назначенного срока, но не пошла к
Марку. Решила: нарочно, вот нарочно опоздает на двадцать-тридцать минут,
пусть не думает, что ей так нужен. Бродила в темноте по Гоголевскому
бульвару, глядела, как последние листья ясеней падали на дорожку.
И все думала о Марке. Крупный работник, революционер. Ну, не смеется
ли над нею жизнь? Зачем она полюбила члена Реввоенсовета, "работника во
всесоюзном масштабе"? Разве может член Реввоенсовета понять глупую
комсомолку, которая стремится уйти в дебри лесов и степей? Что если бы
встретились они в семнадцатом году: девятилетняя девочка со смешными
косичками и закаленный революционер, прошедший через тюрьмы и ссылки? Что
было бы тогда? В лучшем случае, если бы она ему понравилась, подарил бы
леденец: соси и услаждайся. А теперь -- нужна ли она ему? Что он думает о
ней? Что у него вообще в душе? Она н-и-ч-е-г-о не знает. И как у него
хватает времени встречаться с нею, ведь он так занят!
Знает ли он, как нужен ей?
Подошла к большим дверям подъезда. Широкая лестница. На втором этаже
дверь и медная дощечка с его фамилией. Постучалась в кабинет. Вошла,
Марк лежал на кожаном диване, повернувшись лицом к спинке. Не
обернулся, молчал. "Ге-ге! Сердит, почему опоздала". Радость хлестнула в
душу: значит, ждал, тяжело было, что она опаздывает.
Долго молчали.
Почему-то расстегнулся браслет от часов, и никак не могла застегнуть.
Ой, так ли?
-- Марк, помоги!
Браслет застегнут, но ее рука осталась лежать на его колене. Он
заглянул ей в глаза, улыбнулся и с шутливой мстительностью ударил концами
пальцев по ее щеке.
Зеленый из-под колпака свет лампы. Глубокая тишина располагала к
близости. Сидели оба на диване. Он держал в теплых руках ее руку. Нинка
говорила о себе, о Сибири, о зное этих ветров.
-- Марк, ты слушаешь?
-- Да, да.
-- Объясни, почему так, почему эти уголовные наклонности, почему было
тогда такое хищное искание авантюр, самых диких, опасных, а главное --
безыдейных? Ведь не с басмачами мы дрались, а с мирными жителями. Свист
ветра, удачное бегство от погони, вот что нужно было мне тогда. Знаешь? И
теперь иногда жизнь кажется мне узкой колодкой, я не могу найти людей по
себе. А раз их нет, то не все ли равно, кто окружает тебя,--
благовоспитанная бездарность или яркая сволочь? Мне кажется, я живу "пока".
Больше делаю вид, что живу.
Марк забарабанил пальцами по валику дивана. Нинка быстро взглянула на
него.
-- Ты слушаешь, Марк?
-- Ну да же!
-- Вот ты вошел в мою жизнь, я сразу почувствовала, что с тобою вошел
кусок "настоящего". Мне так легко говорить с тобою, Марк, при тебе я
невольно становлюсь требовательной к жизни, к людям и к себе. Кажется,
вот-вот почищусь от прошлой жизни, отряхнусь -- и снова стану строгой,
горящей и нежной. Марк, понимаешь ты меня? Ведь столько противоречий!
Погасили свет, его голова лежала на ее коленях, она гладила его
волосы. В душе была большая нежность, тихо дрожала непонятная грусть.
-- Марк, давай говорить легко и свободно, как будто мы должны завтра
умереть.
Он с веселым недоумением спросил:
-- Почему же умереть?
-- Марк, расскажи о себе.
Но ласки его становились все горячее, и сама она все больше
разгоралась.
Но потом, когда была усталость и истома, когда голова его, как всегда,
лежала на ее груди, она опять сказала упрямо и настойчиво:
-- Марк, расскажи о себе. Он вяло отозвался:
-- О себе? Мало я рассказывал!
-- Не то. Не внешнее. Марк потянулся и зевнул.
-- Долго рассказывать. Ты лучше вот что: вон на столе лежит анкета для
ЦК,-- я ее сегодня заполнил. Возьми и прочти. Там все сказано.
-- Все?! Там сказано -- все?
Нинка вскочила, зажгла свет, босая подсела к Марку на постель, жадно
заглянула ему в глаза. Он не успел спрятать, что было в них. А была в них
-- скрытая скука. Да, ему было скучно!
Быстро потушила свет, оделась в темноте. Марк сонно молчал. Опять
зажгла электричество.
-- Прощай. Мне нужно идти.
Только бы не выдал голос. Пусть Марк никогда не узнает, что он сделал
с ее душой. Ни слова ему не скажет,-- молча уйдет навсегда из его жизни.
Домой шла темными переулками, шаталась от боли, скрипела зубами. Все
лучшее растоптано. Пройдут года, она будет пожилой женщиной с седыми
прядями в волосах, но этого вечера никогда не забудет. Вывернуть себя
наизнанку, просить помощи -- у кого?
То, чем она жила,-- для нее все это было так страшно, она ждала от
него четкого ответа, как от старшего товарища и друга. Когда он посмеивался
на ее откровенности, она думала: он знает в ответ что-то важное;
разговорятся когда-нибудь хорошо, и он ей все откроет. А ему это просто
было -- неинтересно. Интересны были только губы и грудь восемнадцатилетней
девчонки, интересно было "сорвать цветок",-- так у них, кажется, это
называется.
* * *
(Отдельный дневничок в красивой красной обложке. Записи только
почерком Нинки.)

Он вчера нашептал мне много,
Нашептал мне страшное, страшное...
Он ушел печальной дорогой,
А я забыла вчерашнее --
забыла вчерашнее.

Вчера это было -- давно ли?
Отчего он такой молчаливый?
Я не нашла моих лилий в поле,
Я не искала плакучей ивы --
плакучей ивы.

Ах, давно ли! Со мною, со мною
Говорили и меня целовали...
И не помню, не помню -- скрою,
О чем берега шептали,
берега шептали.

Я видела в каждой былинке
Дорогое лицо его страшное...
Он ушел по той же тропинке,
Куда уходило вчерашнее --
уходило вчерашнее...

Я одна приютилась в поле,
И не стало больше печали.
Вчера это было -- давно ли?
Со мной говорили и меня целовали --
меня целовали.

Просто удивительно, что это не я написала, а Блок.
(Вся страница закапана слезами.)
* * *
(Общий дневник. Почерк Лельки.) -- Нинка! Ты за последний месяц так
изменилась, что тебя не узнаешь. Белые, страдающие губы, глаза погасли. У
тебя всегда в них был оттенок стали, я его очень любила,-- теперь его нету.
Разговариваешь вяло. Мне тебя так жалко, жалко! Хочется взять за голову,
как младшую сестренку, кем-то обиженную, и говорить нежные, ласковые слова,
и защитить тебя от кого-то.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Лелька! Ты спятила с ума! Какая пошлость! Тебе меня
-- ж-а-л-к-о! Катись ты к чертям. Неужели не понимаешь: можно простить
человеку многое,-- нечуткость, грубость, даже жестокость, но нельзя
простить жалости к себе. И еще: "защитить от кого-то". Запомни навсегда: я
сама за все отвечаю, сама творю все, что со мною случается, и не желаю ни в
чем раскаиваться. Терпеть не могу пай-девочек.
А когда-нибудь, когда буду в настроении, я расскажу тебе веселенькую
сказочку про одного очень глупого мотылька. Он увидал,-- горит свеча.
Сказал себе: "Произведу над огнем эксперимент!" И -- пролетел сквозь огонь.
Результат: свеча горит по-прежнему, а мотылек, с обожженными крыльями,
кувыркается на поверхности стола. Это очень смешно.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Лелька! Как только вспомню, я начинаю злиться, и
пропадает охота писать в этом дневнике. Беру с тебя слово комсомолки:
никогда не проливать надо мною слез жалости и никогда не хныкать надо мною.
Только в таком случае могу продолжать писать в этом дневнике.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Это было так, минутное. Конечно, больше никогда не
повторится. А бросить писать дневник очень было бы жалко. И теперь его
интересно перечитывать, когда мы еще дышим тем же воздухом, которым обвеян
дневник. А лет через двадцать-тридцать, когда во всем мире будет коммунизм,
когда новое бытие определит совершенно новое сознание, мы жадно перечитаем
смешную и глупую сказку, какою покажется этот наш дневник. Будем удивляться
и хохотать.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Я не понимаю маму: все-таки она была
революционеркой. Как она может иметь общение с той беспартийной шпаной,
которая забилась от октябрьского нашего вихря в щелки всяких художественных
и краеведческих музеев? Вчера сидел у нее один такой,-- корректный, "вы
изволили сказать", только крахмального воротничка не хватало.
Рассказывал:
-- Мы с женой тогда были еще женихом и невестой... Я вытаращила глаза.
-- Что такое значит -- "жених и невеста"? Я не понимаю. Он вежливо
изумился.
-- Не понимаете этих слов?
-- Слова-то понимаю. Знаю, что в старые времена родители без ведома
дочери сватали ее, за кого хотели, жених до свадьбы даже ее не знал, потому
называлась "невеста". Но вот вы, например... Значит, вы любили друг друга и
ждали -- чего? Неужели, правда, так бывало и у интеллигентных людей, что
сойдутся к ним знакомые, и им всем объявляют: сегодня ночью мы станем мужем
и женою. Все пируют, поздравляют, а к ночи жених и невеста торжественно
направляются в "брачный чертог" и там, с благословения родителей и с
поздравлениями друзей, отдаются друг другу?
Я видела, его всего корежило, что я так просто говорю о таких
"деликатных" вещах. Но видела еще, что он совсем растерялся и сам как будто
в первый раз почувствовал нелепость того, что было раньше.
Эх, весело становится, сколько мы такого заплесневелого тряпья
выбросили за борт нашей лодки, прыгающей с волны на волну к новой жизни!
* * *
(Почерк Лельки.) -- С демонстрации 7 ноября. Я так устала, что
завалилась на постель и продрыхнула, не раздеваясь, до двенадцати ночи.
Днем обегала все организации Хамовнического района 12 и не нашла
Володьки Черновалова, хотя он был там, где я его искала, но очень быстро
прошвырнулся. Глупо как-то у меня все выходит. Я измельчала за последнее
время, только и думаю, как бы Володька от меня не ушел и как бы не
догадался, что я к нему тянусь все сильнее. Собственно говоря, сказать по
совести, я хочу любви, что ли, или -- как она там называется? Не хочется
говорить об этом, как-то паршиво, но что делать, Нинка? Пусть хоть ты знать
будешь, к чему лежит моя душа. Эх, Нинка! У всех у нас одна болезнь --
мальчишки. Глупо, когда живешь этим. И не по-комсомольски. Но что же
делать? Вот я теперь подделалась под массу, не стою выше ее и ничем не
отличаюсь от типичной комсомолки в красной косынке... Как странно у меня
перебегают мысли: начала с парнишки, а кончила "человеком-массой". Нет,
положительно, мне необходимо заняться математикой, ибо она систематизирует
мысли, вырабатывает ясный ум. А я -- дура, и хаос всегда в мыслях. Ничто и
никто не заставит меня теперь относиться с уважением к себе. Когда-то было
наоборот.
215
(Почерк Нинки.) -- Смотрю вперед, и хочется четкости, ясности,
определенности. Никакой слякоти внутри не должно остаться. Дико иметь
"бледные, страдающие губы" из-за личных пустяков. Хотелось бы прочно стать
на общественную дорогу, как следует учиться. Все так и смотрят на меня:
"энергичная, боевая, с инициативой и неглупая, пойдет далеко". И нельзя
заподозрить, какая большая во мне червоточина есть. Ну ладно, не скули,
глупая, живи рационально.
(Почерк Нинки,) -- 15 янв. 1927 г. Вечером с собрания шли большой
толпой в общежитие. Шли переулками и пели. Любимая моя:

Ты гуляй, гуляй, мой конь,
Пока не поймаю;
Как поймаю,-- зануздаю
Шелковой уздою.

Было очень хорошо, мягкий морозец и тишина. Борька Ширкунов отозвал
меня в сторону и спросил, соглашусь ли я быть курсовым комсомольским
организатором. Для приличия я помолчала, "подумала" и сказала, что ничего
не имею против, а сердце колотилось от радости за доверие ко мне.
Присоединилась к ребятам, снова пела, но по-другому, как-то звончее.
Потом заспорили с Ленькой и Мишкой о бытовой этике и о безобразном
отношении парней к девчатам. Пришли в общежитие. Разожгли в нашей комнате
буржуйку (общежитие наше -- старый деревянный дом, очень холодно). Стали
пить чай, продолжали спорить, бузили, смеялись. В комнате нас пятеро: две
комсомолки и трое беспартийных. Беспартийные были уже в постелях, лежали
спиною к свету и спали. Вот тоже -- жизнь! Позубрили учебники, потом
сходили в кино или пофлиртовали в уголках с парнями -- и спать. Никаких
захватывающих интересов, никакого широкого товарищеского единения. Ах,
милый мой комсомол! Помирать стану -- и тогда буду вспоминать наши
собрания, споры, дружную товарищескую спайку, это слияние разнообразных
людей в один крепкий коллектив, горящий любовью к новой, никогда еще на
земле не бывавшей жизни.
19 янв. -- Состоялось курсовое комсомольское собрание, повестка дня:
1. Выборы курсорга.
2. Принятие в комсомол.
И вот я -- курсорг! Но заместитель мой -- Шерстобитов. Я о нем здесь
один раз уже писала,-- как он выступал, что нынешняя молодежь не думает о
поцелуях и лунных ночах, а думает только о социализме. Мое глубокое
убеждение, что он носит маску. Так всегда выступает благородно и
стопроцентно, что начинает подташнивать. Он -- большой, басистый. Густой
рыжеватый чуб мелкокудрявых волос свисает на лоб, а затылок красный и
подбритый. Губы крупные; когда серьезны, то ничего, а усмехнется -- сразу я
чувствую, что пошлая душа и дурак, хотя говорит очень складно.
Ну что ж, Нинка! Помнишь, полгода назад ты говорила одному человеку,
что надо срывать с людей маски? Теперь, по-видимому, представляется случай.
Уж я его не упущу. Радостно чешутся руки.
Товарищ, сознайтесь: когда заходите в бюро, то сердце по-особенному
начинает биться, и охватывает робость перед ребятами из бюро. Глупо и
стыдно, но это так, и они мне кажутся особенными, "избранными". Как будто я
не могу дорасти до них!
23 янв. -- При бюро ячейки было совещание курсовых организаторов,
прорабатывали план работы на это полугодие. Хочется всю себя отдать
организации. Был и Шерстобитов.
25-го. -- Безобразно проходят у нас занятия политкружка. Шерстобитов
ничего этого не замечал. Руковод, наверно, к занятиям совсем не готовится.
Ребята тем более, в самых элементарных понятиях путаются. Руковод
договорился до того, что у нас эксплоатация на государственных заводах! И
это не уклон какой-нибудь, а просто безграмотность. Не мог объяснить
разницу между прибавочным продуктом и прибавочною стоимостью. Приходится
брать на занятиях слово и исправлять чушь, которую он городит.
28-го. -- Говорила на бюро. Руковода сняли, а Шерстобитову дали
нахлобучку, что ничего не замечал.
30-го. -- Мне радостно работать в комсомоле, эгоистически-хорошо.
Радостно и потому, что на твоих глазах растет мощная организация смены
старых бойцов,-- но и потому, что, когда работаешь, шаг делается тверже,
глаза смотрят прямее, и нет той глупой застенчивости перед активом, которая
так меня всегда злит, и в то же время ничем ее из себя не выбьешь, если не
работаешь. И еще: кипишь в деле, пробиваешься вперед,-- и нет времени
думать о том, что дымящеюся азотною кислотою непрерывно разъедает душу.
Мне очень нравится состав нашего бюро, под его руководством не
пропадешь. Но один парень особенно,-- Борька Ширкунов, который меня
запрашивал, хочу ли в курсорги.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Все полно одним. Вот уже год все мысли во власти
этого проклятого вопроса. И в конце концов -- паршивая душевная трагедия,
любовь без взаимности. Вначале было наоборот: ласки, дружба с его стороны.
Я же рассуждала так: интеллигент, барский сынок, ничего комсомольского. Не
такого я полюблю, а пролетария настоящего. Так я думала до осени 25-го
года, пока
была активной занята работой, считалась боевой комсомолкой, вела
ответственный кружок на фабрике, он же только вступил в нашу молодежную
организацию. С моей стороны было пренебрежение, нехорошее интеллигентское
снисхождение. Позволяла целовать и ласкать себя, но все время считала, что
это все несерьезно, пока, так себе. И вот -- Лелька за свое сволочное
поведение получила возмездие. Парень меня любил, но время не терял. За эти
полтора года из него выработался активный член комсомола, он учится в
коммунистическом университете имени Свердлова, его уже знают и отмечают
наши вожди. Я же -- рядовая вузовка, отсталая комсомолка, мямля, ни к черту
не годная. Вообще дрянь. Опустилась, настроение упало. Хочется читать
Блока, Ахматову, Есенина.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Сижу вечером в аудитории, -- должна была быть
лекция по термодинамике; вдруг влетает Женька Ястребова, золотая копна
волос чуть прикрыта платком. Настойчиво зовет меня в свое общежитие,
причины не говорит. Пошли.
Еще на дворе были слышны пьяные голоса, звон посуды. Оказывается, у
Шерстобитова в комнате пьянка. К нему я не пошла, сидела у Женьки. Мимо нас
тяжело топали нетвердою поступью. Ребят рвало в коридоре, и они снова шли
пить.
Вышла в коридор. Прислонившись к окну, стоит Темка Кириллов. Он --
парень хороший, искренно преданный, но безвольный. Ребяческая рожа
перекошена, чуб падает на бледный лоб. Я взяла его за шиворот, ввела в
комнату.
-- Неужели ты не видишь, с какой сволочью связался? Отправляйся сейчас
же домой, выспись, а завтра с тобой говорить буду. Или из комсомола
вылететь захотел?
Парень послушался и ушел. В коридор вышел Шерстобитов с беспартийным
парнем, и сквозь перегородку Женькиной комнаты нам слышен был разговор.
Шерстобитов бил себя кулаком в грудь и орал басом:
-- Я за Троцкого душу отдам!
А беспартийный ему доказывал правильность линии ЦК. Сценка на ять.
Вот мерзавец! А сам на собраниях распинается за генеральную линию и
оппозиционеров кроет, да с такой руганью, что даже ребята его
останавливают. Я вышла в коридор, поглядела внимательно на Шерстобитова и
пошла домой.
10 февр.-- Развила самую электрическую деятельность, подбирала
материал о Шерстобитове, почти неделю только этим и была занята. Вот
результат:
1. По карточкам получал мануфактуру и отцу в деревню посылал, а тот ею
там спекулировал.
2. Жена Шерстобитова -- дочь помещика, глупая, ограниченная
девчонка. Он над нею издевается, мучает, запугал совсем. Постоянно
крутит с девчонками, а когда она пытается уйти, он угрожает: "Если уйдешь
от меня, лишенкой станешь, с голоду помрешь".
3. Дезорганизует общежитие, не несет дежурств, не соблюдает
регламента, часто пьянствует в компании беспартийных и втягивает в это дело
наших комсомольцев.
4. На собраниях против оппозиции, а в общежитии выступает против ЦК за
оппозицию. Одно слово -- двурушник. Тоже -- очень любит говорить на
собраниях о здоровом быте, а сам совсем разложился!
12 февр.-- Здорово сегодня на бюро поспорили с Борисом Шир-куновым. Я
считаю неправильным, что так много ребят на вузовской работе. Нужно больше
посылать на вневузовскую работу, в производственные ячейки, особенно на
пропагандистскую работу. И без того разверстку райкома еле-еле выполнили.
ВсЕ себя обслуживаем, а обслужить никак не можем. Много у нас не работы, а
суеты и видимости одной.
Вот так всегда, какой бы вопрос мы ни затронули: Борис -- на одной
стороне, я -- на другой. А домой шли миролюбиво, беседовали. Чем он мне
нравится? Что у него лицо серьезное и решительное,-- такие лица бывают
только у людей, твердо делающих ответственное дело. С нами была и Женька. Я
Борису все рассказала про Шерстобитова, Женя мне поддакивала. Борис с очень
серьезным лицом мне посоветовал выступить на собрании: послезавтра
совместное с бюро собрание курсовых организаторов. Но, кажется, в этом
вопросе он не особенно мне доверяет. Ну и пускай, очень мне он нужен! Пойду
на бой одна.
14 февр. -- На собрании я выступила, рядом сидел Шерстобитов. Внутри я
очень волновалась, но, кажется, говорила вполне спокойно. Только, по словам
Женьки, губы стали очень бледные. Рассказала, как плохо бюро осведомлено о
работе курсовых коллективов, какую чепуху несет в нашем коллективе руковод
политкружка. Коснулась и бытового разложения Шерстобитова. Женька
уверяет,-- говорила очень твердо и умно.
Кончила. Ребята глядят по сторонам и молчат. Председатель помолчал, не
предложил никому высказаться по поднятому мною вопросу и перешел к
следующему пункту повестки.
Единственная реакция -- молчание. Та-ак! Ну, не на таковскую напали.
Что ж, пусть вызовут в бюро, пусть назначат расследование. Я от своего не
отступлюсь.
18 февр.-- В бюро еще не вызывали. Я туда не хожу сама. Бориса эти дни
не видала. Но совершенно ясно: не сдамся ни за что.
23 февр.-- Пошла в бюро. Сидел один Борис. Я спросила, почему бюро
никак не реагировало на мое выступление. Он мнется, чего-то не
договаривает. Не доверяют? Я категорически, самым резким образом сказала,
что требую расследования, так как за свои слова отвечаю и от них не
отказываюсь.
/ марта.-- Вчера вызывали Шерстобитова на бюро, он все отрицал, но
Темка и другие ребята на мои ловкие вопросы понемногу рассказали все его
художества. На следующий день, то есть сегодня, хотели вызвать жену
Шерстобитова и сказали ему это. Он вылетел бомбой из бюро, побежал домой,
повесил петлю на гвоздь и хотел вешаться; так застала его жена, войдя из
кухни. Тогда он с кухонным ножом выскочил на двор, но поцарапал слегка руку
и бросил нож.
Ну, что, Нинка? Он плохой комсомолец, даже просто мерзавец, но --
спокойно ли у тебя на душе, когда, может быть, вот в эту сейчас минуту он
режется или вешается, и ты -- косвенная тому причина? Конечно, вполне
спокойно! Что за интеллигентский гуманизм!
2 марта.-- Трагедия превратилась в комедию. Ребята из бюро мне
рассказывали, что все это Шерстобитов разыграл нарочно, чтобы запугать
жену, и чтоб она о нем ничего не рассказывала в бюро. Но она под напором
ребят много рассказала о нем, даже чего я не подозревала.
Теперь бюро поняло, что я была права, никаких личных счетов не было у
меня с Шерстобитовым, да он и сам подтвердил.
А Борис, свинья, только сегодня мне сознался, что подозревал личные
счеты.
5 марта.-- Было собрание. Сухо и сдержанно Борис информировал от имени
бюро, что ввиду бытового разложения и политической невыдержанности
Шерстобитов снят с работы и его дело передано в РКК, и предложил избрать
нового заморга. Ребята, друзья Шерстобитова, попробовали бузить, требовали
доказательств, но Борис им ответил, что дело, идущее через РКК, может
коллективом не обсуждаться.
Итак, в борьбе победила я. Маска сорвана и, растоптанная, валяется на
земле. А -- -- -- кто сорвет маску с меня?
* * *
(Почерк Лельки.} -- Прочла, что ты тут записала за полтора месяца.
К-а-к с-к-у-ч-н-о! Неужели тебе интересно тратить силы и нервы на такие
пустяки? А мне сейчас все -- все равно. Не хочется даже писать в этом
дневнике.
Сегодня прочла стихи Ходасевича "Счастливый домик". Выписываю пять
стихов:

В тихом сердце -- едкий пепел,
В темной чаше -- тихий сон.
Кто из темной чаши не пил,
Если в сердце -- едкий пепел,
Если в чаше -- тихий сон?
* * *
(Почерк Нинки.) -- Я торжествую! Вчера после лекции ребята давали мне
характеристику. Борис заявил, что у меня, как он убедился, "большой
интеллект", а "в бытовой этике я настоящая женщина-коммунистка". Лелька,
что скажешь на это? Ведь мне говорят! Той, у которой сплетены тесно
романтизм и реализм, идеализм и материализм. Что бы сказали они, если бы
услышали наши разговорчики о "символе лестницы"? Разве не я тоскую по сухим
зауральским степям? Как я рада, что все это внешне не выплывает. Знаешь
ведь ты, как раньше приходилось за собой следить, чтобы даже в мелочах не
проявилась романтика, а теперь даже следить не приходится: внешняя форма
образовалась и окрепла. Что касается внутреннего содержания, то меняется и
оно, только более болезненно.
А все-таки я осталась очень глупой!
* * *
(Отдельный красный дневничок. Почерк Нинки.) -- Я его любила глубоко,
но всегда говорила, что не люблю. А он всегда говорил, что любит меня, и не
любил. Было поверхностное отношение, к моим переживаниям не относился
серьезно, а мне так нужен был его товарищеский отклик друга и закаленного
революционера.
Помнишь ли ты меня, Марк, или таких много дурочек, которые идут на
ласку, как рыбка на приманку? Вот вечный вопрос. Кто бы ответил на него, я
много бы дала. Кончено. Большая черная точка. Хорошо еще, что нагрузка в
сто процентов не дает времени на размышление.
* * *
(Общий дневник. Почерк Нинки.) -- Меня выдвинули ребята в секретари
предметной комиссии. Много предстоит борьбы с реакционной профессурой.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Нинка! Мне скучно! Мне неинтересно стало жить.
Хочется хоть пошарлатанить по-настоящему. Вот что было.
Позвонили из райкома в наш агитпропколлектив -- прислать докладчика о
новом быте на завод "Красный молот". Назначили меня, зашла в райком, взяла
путевку. Целый день работала в химической лаборатории. Вечером села писать
тезисы к докладу. Было самое несерьезное отношение к нему. Говорить о новом
быте, а у самой цельного взгляда не выработалось. И разве можно легко
выработать его в такой сложной и запутанной обстановке? Да еще задевать о
любви, все брать в рациональном духе, подводить экономику, когда я тут и в
самой себе не могу разобраться и не могу понять, почему так глупо проходит
у меня моя любовь. Разве не смешно?
Зашла Нюрка Лукашева, принесла первую часть "Основ электричества"
Греца. Собирались сесть вместе заниматься, но обеим
что-то не хотелось. Решили выпить. Нюрка принесла бутылку портвейна,
мы ее распили, легли с ней на кровать. Я начала ее "поучать". Говорила, что
нет любви, а есть половая потребность. Она огорченно смотрела своими
наивными голубыми глазами, тяжело было меня слушать, хочется ей другой,
"чистой" любви. Я смеялась и говорила: "Какая чушь! Можно ли быть
комсомолке такой идеалисткой?"
Вдруг вспомнила, ударила себя по лбу:
-- А тезисы-то! Совсем про них забыла!
Села к столу и тут же написала тезисы к завтрашнему докладу.
Следующий вечер. Клубный зал полон парней и девчат, я запоздала на
собрание, зачитывали анкеты, кончили и дали мне слово. Полилась речь
уверенная и яркая, подводила экономику, материализм и проч., и проч.
Направо сидел секретарь и записывал речь, налево председатель пускал иногда
одобрительные реплики, внимательно слушает аудитория. Кончился доклад,
полились записки. Потом прения. Прошибла ребят,-- жаждут они путей новой
жизни. А мне в заключительном слове вот что хотелось сказать: "Послушайте,
ребята, я ведь это несерьезно, ведь я смеюсь над вами, тезисы пьяная
писала; это было очень легко, потому что тут ничего не было моего
собственного, я говорила то, что пишут другие. А своих мыслей у меня еще
нет, как и у вас. Разорвите протокол, и давайте начнем с начала, давайте
собственными мозгами попытаемся поискать путей нового быта".
Хотелось домой идти одной, но пришлось идти с ребятами, и по дороге
спорила, что-то доказывала, горячилась. А потом, дома, было на душе очень
грустно, и даже немножко поплакала в подушку, когда все в квартире заснули.
Должно быть, чтобы быть великим шарлатаном, нужно иметь в душе великую
грусть.
* * *
(Почерк Нинки,) -- Здорово, Лелька! У меня начал чесаться язык тоже
сделать хорошенький какой-нибудь доклад, например о рациональном отношении
к жизни или о том, что комсомолец ни в чем никогда не имеет права ошибаться
и обо всем должен думать точно так, как думал Ленин.
* * *
(Почерк Лельки.) -- У меня иногда кружится голова, как будто смотришь
с крыши восьмиэтажного дома на мостовую. Иногда берет ужас. Нинка, куда мы
идем? Ведь зайдем мы туда, откуда не будет выхода. И останется одно --
ликвидировать себя.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Очень возможно. Не знаю, как ты, а, когда я пишу в
этом дневнике, мне кажется, что я пишу свое посмертное письмо, только не
знаю, скоро ли покончу с собой. А быть может, и останусь жить, ибо не
кончила своих экспериментов над жизнью.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Знаешь, что? Во всяком случае, раньше нам
обязательно еще нужно будет с тобой иметь по ребенку. Это тоже ужасно
интересно. Как прижимается к тебе крохотное тельце, как нежные губки сосут
тебе грудь. И это испытаем, а тогда убьем себя.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Да, это тоже очень интересно.
* * *
(Почерк Лельки,) -- Мне кажется, комсомол (говорю только о нем, потому
что его лучше знаю) идет сейчас по очень узкой дороге -- по темному ущелью
или по лесной тропе. Без широких далей и без размаха для взгляда. Нет того,
что зажигало бы изнутри, от чего бы душа замирала и рвалась вширь, как было
с поколением, которое было перед нами,-- счастливым поколением гражданской
войны и великих дел. Какой-то душевный термидор. Теперь, в сущности, нам
говорят: "Исполняй добросовестно свое дело, в этом всЕ. Рабочий -- работай,
крестьянин -- паши землю, служащий -- служи, учащийся -- учись. Только в
свободное время обязательно занимайся политграмотой".
В этом роде вчера с насмешкой говорила мама и спрашивала с злыми
глазами (тогда она их выкатывает, и они у нее делаются огромные),--
спрашивала:
-- Какие же вы революционеры? Вы типичнейшие культурники, делатели
малых дел.
Я, конечно, возражала очень иронически, а в душе с нею соглашалась,
хотя это было неприятно. Нельзя не признаться, что у нас сейчас полоса,
когда очень много зажигательных фраз и очень мало зажигательных дел.
Десятилетние ребята-пионеры грозно поют:

Мы на горе всем буржуям .
Мировой пожар раздуем!

А весь пожар -- в барабанном бое да в красных галстучках. Ха! Хе.
В вузовских ячейках у нас темы для докладов высасываются из пальца --
о НОТе, о быте. А яркого проявления жизни организации на собраниях не
бывает. Основная работа -- политпросвети-тельная. Это то же самое, что
оттачивать для боя шашки и чистить винтовки. Очень хорошо и полезно. Но
тогда, когда все это
Д-Л-Я Ч-Е-Г-О - Т-О!
Диспуты у нас все больше -- о половых проблемах, и молодежь валом на
них валит. У нас вот с тобой -- личные неудачи в сердечных делах, и мы
стараемся пристально не смотреть друг другу
в глаза, чтобы не прочесть в них отчаяния. А стоят ли его эти неудачи?
Я думаю, если в ближайшие годы перед нами, комсомольской молодежью,--
да и вообще перед партией,-- не вспыхнет близко впереди яркая,
огнебрызжущая цель, не раздвинется наша узкая дорога в широкий, творческий
путь, то мы начнем понемножку загнивать и расползаться по всем суставам.
Ты не думаешь, Нинка, что и все наше шарлатанство, пожалуй,-- симптом
этого начинающегося загнивания?
* * *
(Почерк Нинки.) -- Право, не знаю. Но мне не нравится, что ты этим
сводишь все наше шарлатанство на какой-то "симптом". Тогда им совсем
неинтересно заниматься. Я на него смотрю серьезнее.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Ездила с Нинкой за Сокольники, познакомилась с
Басей Броннер. Она произвела на меня очень сильное впечатление. Только мне
было неловко с ней, почему она ко мне хорошо относится, этого я не понимаю,
ведь даже себе я противна. Вот она,-- прямой, твердый взгляд, идет по
определенному, верному пути... Смешно -- в двадцать лет не уметь выработать
себе непоколебимых убеждений и твердо стать на ноги. Когда ехала домой,
ужасно хотелось перерезать себе горло, только комсомольская этика мешает, а
я уже ярко себе представила это большое, абсолютно тихое "ничего".
Вообще я думаю дать себе сроку один год; если в этот год я не стану
вполне комсомолкой, то покончу вообще, оставляя надежду исправиться. Теперь
или никогда,-- это ясно.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Полно, глупая Лелька, ты взвалила на свои плечи
непосильную тяжесть. Не тебе быть великим шарлатаном. Вся душа кричит
против. А поэтому я твердо решила повернуть руль в другую сторону и стать
действительно борцом за коммунизм, воспитать себя не шарлатанкой, а идейным
человеком; для этого нужно не искать новых путей, а идти по указанной
дороге, каждый поступок рассматривать с марксистской точки зрения. Много
придется поработать над собою, но думаю, что сумею заглушить в себе голос
великого шарлатана.
Для чего все это делаю,-- почему больше не буду шляться по
"неизведанным тропинкам", а пойду бодрым, деловым шагом по пути к
коммунизму? Конечно, не интеллигентский альтруизм ведет меня и не классовый
инстинкт,-- горе мое и мое проклятие, что я не роди-
Л
лась пролетаркой,-- ведет просто чувство самосохранения. Раз ноша,
которую я взвалила на плечи, слишком тяжела, я беру ношу полегче: ведь от
первой ноши так легко надорваться и уйти к предкам.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Был дождь, кругом лужи, и шумят листьями деревья,
я стою и думаю: идти ли к ним, к товарищам, к стойким, светлым коммунистам?
Была грусть сильней, чем когда бы то ни было, хотелось умереть, и думала,
что иду прощаться. Все-таки пошла к ним, было хорошо от их привета и
участия, однако же губы иногда нервно подергивались.
Когда уходила, они пошли меня провожать до трамвайной остановки. А
когда повернулись и пошли домой, крепкие, стойкие, три кожаные курточки, то
у меня задергались брови, сжались зубы, я решила: буду идти по тому пути,
чтобы стать кожаной курточкой. Это -- твердое решение, это -- резкий
перелом.
Решила сделать на днях одну вещь.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Сейчас мы с Борисом Ширкуновым завариваем в
предметной комиссии очень крутую кашу,-- посмотрим, как-то ее расхлебает
наша правая профессура! Положение такое. Освободилась кафедра металлургии.
Профессура выдвинула кандидатом Красноярова,-- крупный ученый, но далекий
от общественности и индивидуалист, враг коллективной работы. Наша
студфракция наметила Яснопольского; он тоже ученый с именем, хотя и не с
таким, конечно, как Краснояров, но главное -- общественник, член горсовета,
свой парень. Важно добиться его согласия: материально наша кафедра его не
устраивает,-- в Харькове он много еще зарабатывает в качестве консультанта,
поэтому колеблется переезжать в Москву. Ждем окончательного его ответа, а
пока всячески волыним и дезорганизуем заседания комиссии. Профессора
злятся, а я и Борька сидим с невинными лицами и удивляемся: мы-то тут при
чем? Объективные причины!
* * *
(Почерк Лельки.) -- Сделала что хотела. Отвезла этот дневник и
попросила Басю внимательно его прочесть. Сегодня весь вечер мы с ней ходили
по лесу и говорили.
Она верно определила все наши писания: интеллигентщина и
упадочничество. Очень резко отзывалась о Нинке: глубочайший анархизм
мелкобуржуазного характера, ей не комсомолкой быть и ленинкой, а
мистической блоковской девицей с тоскующими глазами. Про меня говорила
мягче: споткнулась на ровном месте,
о такую ничтожную спичку, как неудачная любовь, но есть в душе
здоровый революционный инстинкт, он меня выведет на дорогу. Над всем этим
надо подумать.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Свинья, что без спроса дала Басе наш дневник.
Следовало раньше спросить меня. Ну, да наплевать.
Неужели на тебя произвели какое-нибудь впечатление речи Баси? Так
просто можно тонкие и сложные переживания охарактеризовать парой самых
истрепанных слов! А во мне это только легкую тошноту вызвало, как очень
приевшееся кушание. Что ж ты, не знала раньше сама, что это припечатывается
словами "упадочничество" и "интеллигентщина"?
* * *
(Из красного дневничка. Почерк Нинки.) -- Так сильно когда-то хотелось
получить от тебя весточку, Марк, как я нужна тебе. И вот через год передо
мной твое письмо, ласковое, дружеское, и слова: "Нина, милая, прости!"
Глупый, за что прощать? За то, что я была странной, порывистой,
наивной и самоуверенной девчонкой, за то, что много во мне было нежности,
грусти и искания, а ты ко мне подошел для поцелуев, может быть, только для
них? Марк, Марк, ведь я от унижения была больна, был испорчен весь год.
Марк, за что? И сейчас такая тупость, такая мучительная усталость от людей.
И боязнь таких, как ты. Милый, может быть, даже любимый, я скоро тихо и
незаметно уйду от жизни, ведь так противно в девятнадцать лет чувствовать
усталость. Ну, что же тебе ответить? Я согласна, приезжай за мной в
общежитие, мы будем с тобой бродить по переулкам и берегу Москвы-реки и
хорошо, просто говорить. Марк, скажи мне,-- за что?
Вот уже год, как я не видала тебя, не отвечала на твои письма, целый
год я старалась побороть себя, и поборола, правда. Когда я увижу тебя,
когда твои губы протянутся для поцелуев, опять в груди у меня начнет что-то
трепетать, опять голова закружится, но все это будет происходить в глубине,
а внешне я имею настолько сил, что просто протяну тебе руку, и мы будем
говорить о твоей жизни, о твоих переживаниях, но ни слова уже не скажем ни
обо мне, ни о нашей "любви".
СТРАСТЬ МНЕ НЕ НУЖНА.
Она мне представляется в виде широко открытых глаз, влажных губ и
порывистого дыхания. Знай же, твою страсть я презираю, больше никогда не
повторится то, что было, я стала другой.
Прощай!
(Я никогда тебя не любила; была ли страсть,-- и то можно
сомневаться,-- была распущенность и любопытство к неизвестному.)
Мне хочется сказать себе: милая Нинка, пошарлатанила, похулиганила, и
хватит,-- твоя миссия на этом свете кончена. Пора переходить в другой мир,
в мир безмолвия и тишины. Все равно я никогда не отделаюсь от шарлатанства
и экспериментирования; сколько ни борюсь с собой, всегда люди, отлитые по
одной общей форме, будут вызывать во мне тошноту.
(Под этим нарисована широкая и красивая виньетка; видно, рука долго и
старательно работала над нею.)

ПРИДИ, Я ЖДУ ТЕБЯ!
17 ноября 1927 г.
1 час ночи.
Не верь, что было сказано раньше.


Долго ходили по берегу Москвы-реки и по снежным краснопресненским
переулкам комсомолка с двумя толстыми косами по плечам и военный с тремя
ромбами на лацканах. Военный раздраженно кусал губы.
-- Нинка, что с тобой? Как будто ледяная стена между нами, я стучусь и
никак не могу до тебя достучаться. Конечно, я был тогда груб и нечуток. Но
неужели ты так злопамятна?
Комсомолка удивленно и невинно подняла брови.
-- Почему тебе это так кажется? А я думала, что мы сейчас очень хорошо
и задушевно поговорили с тобой.
Военный капризно выдернул руку из-под локтя комсомолки.
-- Ну, прощай. Снежная какая-то кукла, а не живой человек. Увидимся
еще. Может быть, будешь тогда другая. Она с равнодушным радушием ответила:
-- Ты знаешь, что я всегда тебе рада.
Он в бешенстве закусил губы и пошел прочь.
(Из красного дневничка.) -- Думала, что смогу говорить с ним
задушевно. Но как только увидала, такое горячее волнение охватило, так
жадно и горестно потянуло к нему, так захотелось взять его милые руки и
прижать к горящим щекам... Не нужно было нам встречаться.

Это ничего, что много мук
Приносят изломанные и лживые жесты.
В грозы, в бури, в житейскую стынь.
При тяжелых утратах, и когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым --
Самое высшее в мире искусство.
С. Есенин.


(Общий дневник. Почерк Нинки.) -- Вдруг телеграмма из Харькова от
профессора Яснопольского: "Согласен выставить свою кандидатуру". К Борису.
Быстро выработали план действий. Теперь не зевать, сразу ахнуть выборы и
прекратить прием дальнейших заявлений. Собрали студфракцию. Постановлено,
обязательна стопроцентная явка на выборы. "Да ведь Левка и Андрей больны!"
-- "Под их видом пусть другие ребята".-- "Да разве можно?" -- "А профессора
нас всех в лицо знают?" -- "Ха-ха-ха-ха! Здорово!"
Настоящая классовая борьба. Наша сила -- что мы действуем
организованно и все, как один. А профессора идут врозь. Даже не догадались,
что всем до одного нужно бы прийти на выборы и дать бой за своего
кандидата.
Открывается заседание. Ура! Бесспорнейшее наше большинство, сразу
видно; да еще два профессора за нас, "сочувствующие". Те выходят из себя:
тянули, тянули, а тут вдруг сейчас же выборы! Я встаю, не дрогнув бровью,
заявляю:
-- Раньше мешали разного рода объективные причины, теперь их нет, а
дело стоит, кафедра пустует. До каких же пор, в угоду товарищам
профессорам, мы будем тянуть волынку?
Обсуждение кандидатов. Серьезных только два: ихний, Краснояров, и наш,
Яснопольский.
Темка встает и провокационно:
-- Краснояров был членом ЦК кадетской партии. Профессор Дьяченко в
бешенстве вскочил:
-- Это неправда. Членом ЦК он никогда не был!
-- А значит -- вообще кадетом был?
-- Вообще... Э-э... Я почем знаю!
-- А-а-а! А что членом ЦК не был, знаете! И притом, говорят, у него
было имение в две тысячи десятин.
Профессора в недоумении пожимают плечами.
-- Речь идет о металлургии. При чем тут, был ли он кадетом, и какое у
него было имение? Была у него только дачка под Москвой. Наши загоготали.
-- Го-го! Дачка! Здорово!
Провели мы Яснопольского.
После выборов зашла в столовку пообедать. Против меня сел профессор
Вертгейм. Спросил стакан чаю, вынул завернутый бутерброд, стал закусывать.
Ласково поглядел на меня, заговорил о выборах. Волнуется.
-- Зачем такая беспринципность? Я гляжу дурочкой.
-- Какая беспринципность, о чем вы говорите?
-- Ведь ясно, вы тянули нарочно, пока не получили согласия
Яснопольского.
-- Ничего подобного! Объективные причины.
-- И потом, для чего это обливание противников грязью? Я понимаю --
борьба; вы ее даже считаете политической. Но неужели для нее неизбежны те
нечистые средства, к которым прибегаете вы?
-- Какие нечистые средства?
-- Извините, но ведь в данных условиях говорить о дачках и о кадетстве
ученого,-- для чего это? Разве этим определяется его пригодность к научной
и преподавательской деятельности?
-- Ах, вы вот о чем...
Держалась я все время на высоте. Так мы и расстались: он -- с полным
убеждением, что говорил с твердокаменнейшей комсомолкой, я -- с гордостью,
что так великолепно провела роль.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Роль? Это только была -- роль? А вправду ты что
же, согласна с этим профессором?
Нинка! Я давно хотела тебе сказать. Положительно, ты оказываешь на
меня разлагающее влияние. Я старше тебя, я чувствую, что умею влиять на
людей и организовывать их, но с тобою невольно поддаюсь твоим настроениям и
мыслям. Это, в конце концов, даже обидно для моего самолюбия.
Когда общаюсь с тобой, мне хочется шарлатанства, озорства, "свободы
мысли". И всею душою я отдыхаю с Басей. Поговоришь с нею,-- и как будто
воздух кругом становится чистым и свежим. Вообще меня вуз не удовлетворяет.
Эх, не наплевать ли мне на все вузы и не уйти ли на производство? Там
непосредственно буду соприкасаться с живыми силами пролетариата. Бася меня
устроит.
* * *
(Красный дневничок. Почерк Нинки.) -- Вчера была грусть. Вместо того
чтобы пойти на лекцию, ходила в темноте по трамвайным путям и плакала о
том, что есть комсомол, партия, рациональная жизнь, материалистический
подход к вещам, а я тянусь быть шарлатаном-факиром, который показывает
фокусы в убогом дощатом театре.
Я нищая, которая позвякивает медяками в рваном кармане и говорит, что
там золото. Ну, не комична ли жизнь? Я изломанный куст, стою и качаюсь от
ветра, я су-ма-сшед-ше одинока, кому повем печаль мою? -- никому. Пусть
лгут глаза, лгут губы, пусть ясная голова на теоретической основе строит
свое счастье. А в горячее сердце бьется пепел сожженных переживаний
прошлого года. "Пепел стучится в мое сердце". Де-Костер ("Тиль
Уленшпигель"). Я не отношусь к своей жизни серьезно, я пробую,
экспериментирую и рада хоть маленькому кусочку счастья.
Запишу уже и вот что. С Борисом кончилось -- увы! -- как со всеми. Я
думала, он сумеет удержаться на товарищеской высоте. Но, видно, не по силам
это парням. Только что завяжешь товарищеские отношения,-- лезут целоваться.
Была с ним в театре. Дразнила свою чувственность тем, что прижалась к
его щеке своей щекой, он обнял меня, и так стояли мы в глубине темной ложи.
Чудак он,-- нерешительный, робкий, опыта, должно быть, мало имеет. Может
быть, думает, что люблю его. Нет, Боря, уж очень мне жизнь больные уроки
преподносила, отдавалась я непосредственно, вся, а взамен получала другое.
Ну, а теперь и я испортилась: нет непосредственности, взвешиваю и наблюдаю
за собой, а любви нет.

Кто любил, уж тот любить не может.
Кто сгорел, того не подожжешь
С Есенин

Глупый, а ты заговорил даже -- о женитьбе. Это чепуха, я за тебя не
"выйду" (мерзкое слово). Ну, а целоваться иногда можно, но при условии,
чтобы ты на это серьезно не смотрел.
Конкретно: я так много страдала из-за любви, что чувствую
необходимость, чтобы за меня тоже страдали, вот выпал жребий на Бориса.
* * *
(Общий дневник. Почерк Нинки.) -- Месяц прошел, и ни одна из нас не
раскрывала этого дневника. Должно быть, он начинает себя изживать, и мы
понемножку друг от друга отходим.
Как сильно я изменилась за это время! Хорошо подошла к ребятам в
ячейке, и это была не игра, -- действительно, и внутри у меня была простота
и глубокая серьезность. Нинка, ты ли это со своим шарлатанством и
воинствующим индивидуализмом? Нет, не ты, сейчас растет другая,--
комсомолка, а прежняя умирает. Я недурно вела комсомольскую работу и
чувствую удовлетворенность.
Шла из ячейки и много думала. Да, тяжелые годы и шквал революции
сделали из меня совсем приличного человека, я сроднилась с пролетариатом
через комсомол и не мыслю себя как одиночку. Меня нет, есть мы\ когда думаю
о своей судьбе, то сейчас же думаю и о судьбе развития СССР. Рост СССР --
мой рост, тяжелые минуты СССР -- мои тяжелые минуты. И если мне говорят о
каких-нибудь недочетах в лавках, в быту, то я так чувствую, точно это моя
вина, что не все у нас хорошо.
Но -- я не хочу, чтобы вы видели складку горечи у моих губ, моя
гордость запрещает ее показывать. Мои милые товарищи-пролетарии! Все-таки
трудно интеллигенту обломать себя, перестроиться, тщательно очиститься от
всякой скверны и идти в ногу с лучшими партийцами. Нет-нет, да и споткнусь,
а то и упаду, а потом встаю и иду снова. Кто посмеет сказать, что я не
двигаюсь? Продолжайте верить в меня как в сильную, трудоспособную ленинку,
а вот цену всему этому вы не узнаете.


ВХОД ЗАПРЕЩЕН!
* * *
(Почерк Лельки.) -- Как все это уже становится далеко от меня! Как
будто сон какой-то отлетает от мозга, в душе крепнут решения...
Мой тебе совет, Нинка: наметь себе конкретные задачи, вернее -- цели,
к которым ты будешь стремиться,-- хотя бы в продолжение года. Не старайся
быть "великим", будь такою, как все. Я уверена, что ленинский дух в тебе
достаточно силен, вылечишься от "детской болезни левизны", и все пойдет
"как надоть". Еще одно пожелание: никогда не ищи одиночества, будь всегда
среди массы, в среде хороших пролетарских ребят. Порви, если знаешься, с
нена-шей, беспартийной молодежью. Последнее -- полюби хорошего
рабочего-пролетария с одного из московских заводов,-- и залог победы у
тебя.
* * *
(Почерк Нинки.) -- К-а-к-о-й т-о-н! Милая тетушка, тронута до дна души
вашими поучениями.

Скромное примите поздравление,
Тетушка, с днем ангела от нас!

Обязательно постараюсь последовать вашим мудрым советам.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Не умно.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Ну,
РЕШИЛА ОКОНЧАТЕЛЬНО!

Ухожу на производство. С осени поступаю на резиновый завод "Красный
витязь", где Бася. Почему я ухожу из вуза? Скажу прямо: бытие определяет
сознание. А в постановке нынешнего студенческого "бытия" что-то есть очень
ненормальное: даже бывшие рабочие ребята, коренные пролетарии, постепенно
перерабатываются в типичнейших интеллигентов. Как-то должны перестроиться
вузы, неотрывнее связаться с производством. О себе же я прямо чувствую:
если не соприкоснусь с живой пролетарской стихией, если не очутюсь в
кипящей гуще здоровой заводской общественности, то совершенно разложусь,
погибну в интеллигентском самоковырянии и в порывах к беспринципному,
анархическому индивидуализму, который гордо, как Нинка, буду именовать
"свободой".
Это -- основная причина. А был еще повод. Что ж, не буду скрываться.
На съезде встретилась с Володькой Черноваловым, обрадовалась ему, не
скрывая; после заседания затащила к себе. С болью чувствовала: еще горит в
нем пламя ко мне, глаза еще смотрят с лаской и страданием,-- но уже не так
высоко полыхает пламя, и чувствуется, что освобождается он от меня. И вот,
когда я это последнее почувствовала, я вдруг стала робкой, как
девочка-подросток. Нужно было именно теперь, чтобы он стал дерзок,
предприимчив. Но этого не случилось. Должно быть, слишком больно и горько
он помнит о том "подаянии", которое я ему когда-то протянула, подставив лоб
под прощальный поцелуй... Я опять отъехала куда-то совсем в сторону. Ну так
вот: он мне много и с упоением рассказывал о своей работе на Украине,--
видимо, весь горит в ней. А потом, мешая ложечкой чай, спросил с серьезной
любознательностью,-- но я под нею почувствовала легкое пренебрежение,--
спросил:
-- Ну, а ты что? ВсЕ -- учишься?
Скоро, Володя, скоро я встречусь с тобою твердой и выдержанной
ленинкой, достойной стоять в рядах пролетариев,-- тогда и говорить мы с
тобою начнем иначе, и... и, может быть, опять полюбим друг друга, уж
по-настоящему, как равноправные товарищи-партийцы.
* * *
(Красный дневничок. Почерк Нинки.) -- Буду писать откровенно, как уж
не могу писать в общем дневнике. Вот Лелька за несколько месяцев обкорнать
себя успела; или она другая натура, или... И сейчас она много играет, в
надежде, что вскоре игра воплотится в жизнь. Лелька обкорнала себя
окончательно, я еще не совсем, но в значительной мере становлюсь куцой. Вот
я уже не тоскую, "не стремятся к дымке все мои мечты", мало шарлатаню, все
более и более уважаю "ту" идеологию. Довольна ли я? Нет. Чтоб оставаться с
тем взглядом на жизнь, какой у меня есть, нужно быть почти сверхчеловеком,
а я только -- глупая комсомолка, напрасно ждавшая от людей ответов не
таких, какие можно купить за пять копеек в любом книжном киоске. Был один,
до сих пор неизменно любимый. Он поманил сладким ответом о праве ищущего
человека ошибаться и возникать на собственный манер. Но оказалось, это были
безответственно брошенные на ветер слова, а нужны ему были только свежие
поцелуи девочки.
Хорошо бы -- поплакать, и легче станет. У меня слез нет и не будет.
Когда-то был сильный пожар и высушил лужицу до дна, теперь сухо. К черту!
* * *
(Общий дневник. Почерк Лельки.) -- Как легко стало дышать, как весело
стало кругом, как радостно смотрю в синие глаза идущего лета! Окончательно
-- даешь завод! В августе этого 1928 года я -- работница галошного цеха
завода "Красный витязь". Прощай, вуз, прощай, интеллигентщина, прощай,
самоковыряние, нытье и игра в шарлатанство! Только тебе, Нинка, не говорю
"прощай". Тебя я все-таки очень люблю. Некоммунистического во мне теперь
осталось только -- ты.
* * *
(Почерк Нинки.} -- Вот уж как! "Некоммунистического"... Что ж, Лелька,
исключай меня из партии, оставайся коммунисткой, как ты понимаешь это
слово. А я пойду в дорогу одна, буду тосковать, буду биться головой об
стену, но прошибу ее, найду "мой коммунизм". Да, Леля, и я приду к
компартии, но приду позже тебя, постучусь в другую дверь, но, право же,
буду богаче тебя, я не убью искусственно, как ты, живую мою "душу". Сначала
мы шли вместе, я и ты, обе убивали в себе все многое, как ты знаешь это так
же хорошо, как я. Во мне много еще шарлатанства, но оно отходит от меня, и
я знаю,-- я его изживу. Однако, во всяком случае, если я не смогу
почему-нибудь идти по своему пути,-- знай, Лелька, я убью себя скорей, чем
перейду на твой. Он мне чужд, неприятен.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Август месяц. В жизни Лельки большой перелом,--
бросила вуз, поступила на завод.
Да. Вот. У нас с Лелькой появился "идеологический уклон". Они бывают
оттого, что человек попал в несоответствующую обстановку, поэтому ему нужно
создать другую, более "здоровую" среду. А потом -- бытие определяет
сознание. Ну, например, у человека появляются взгляды, не соответствующие
партийцу, или просто даже настроения. Он, как Лелька, уходит на
производство и там получает то, что ему нужно. Как с-м-е-ш-н-о! Неужели
жизнь и среда -- парикмахеры, которые сид^т в разных комнатах, и вот
человек, который хочет свою "душу" подстричь известным образом, идет к
определенному парикмахеру. "Бриться пожалуйте". Часто бритье бывает с
болью, иногда люди наиболее "слабые" не выдерживают и уходят от жизни, ведь
"несчастные случаи" так часто бывают.
В чем моя неугасающая боль? В том, что я не получила окраски своей
среды, в том, что внешне я, может быть, и подхожу, но не дальше, и не могу
я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и не могу. И я хожу
иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется
разразиться безудержным смехом: "Ах, если я по этому вопросу думаю не так,
как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать
по-другому".
Эх, найти бы мне великого шарлатана и скептика, разучиться так жгуче
тосковать и -- заплечный мешок, короткая юбка, курточка, в карманы которой
так удобно засовывать руки, и идти по широким путям и нехоженым тропинкам,
рассматривать жизнь и людей, а главное -- научиться смеяться весело и
задорно.
Но этого я никогда не сделаю, все-таки среда в меня кое-что вложила, и
вот в этой среде я буду тосковать о свободной и дикой воле, а если уйду
шарлатанить, то будет тяжело, что я не строитель жизни, потому что я
страстно рвусь строить жизнь. Какой выход? Окончательно обкорнать себя, как
Лелька, я не могу. Умереть? Жаль ведь, жизнь так интересна! Уйти в другую
среду? Н-и-к-о-г-д-а! Все-таки эта среда -- лучшая из лучших. Вот и тяжело
мне.
* * *
(Почерк Лельки.) -- Если бы я верила во всякие сверхъестественности,
то я сказала бы, Нинка, что ты -- дьявол. Ты два года с лишним стояла над
моим сознанием и искушала его. Но теперь это кончилось. И мне только жалко
тебя, что ты мотаешься по нехоженым тропинкам, что можешь смеяться над
глубокою материалистичностью положения о "бытии, определяющем сознание".
Да, ухожу в производство, чтобы выпрямить сознание и "душу",-- чтобы не
оставаться такою, как ты.
КОНЕЦ.
Больше мне писать в этом дневнике нечего.
* * *
(Почерк Нинки.) -- Мне тоже нечего. Большая полоса жизни твоей и моей
кончилась. Для обеих нас начинается новая. Больше трех лет мы были
друзьями. Счастливого тебе пути!
* * *
(Почерк Лельки.) -- Да, Нинка, и тебе -- счастливого, а главное же --
хорошего пути!
Эх, а портретов-то наших на первой странице так и не наклеили!
Содрать, что ли, с зачетных книжек? Теперь уж, пожалуй, не стоит.



Часть вторая

*

(* Можно без труда узнать описываемый здесь завод -- и по слегка лишь
измененному названию его, и по местонахождению, и по специальности. С тем
большею решительностью автор должен заявить, что роман его ни в какой мере
не содержит в себе истории именно данного завода, и действующие лица
списаны не с живых лиц этого завода. Взята только обстановка завода и общие
условия работы на нем. Совершенно бесплодным делом займутся те, которые
будут стараться докопаться, насколько верно с действительностью изложены у
автора описываемые события, и кто именно "выведен" у него под тем или
другим именем. (Примеч. В. Вересаева ))

Медицинский пункт. За стеклянной стенкой -- грохот работающих цехов.
Вошли два парня-рабочих: лакировщик Спирька и вальцовщик Юрка. Спирька --
крепкий, широкоплечий, у него низкий лоб и очень широкая переносица,
ресницы густые и пушистые.
-- Доктор, посмотрите ноги у меня. Очень чтой-то нехорошие.
-- Что у вас с ногами?
-- Просто сказать, как говядина. Очень преют и болят.
-- Разуйтесь.
Вонь пошла, как от самого острого сыра. Ступни Спирьки были влажные,
сизо-розовые, с полосами черной грязи. Старик доктор взглянул парню в лицо
и неожиданно спросил:
-- Что это у тебя с бровями? -- Приблизил лицо, вгляделся.-- Подбрил
себе, что ли?
Брови Спирьки были тонко подбриты в стрелку. Он самодовольно
ухмыльнулся:
-- Культурно.
-- Культурно? А ноги в такой грязи держать -- тоже культурно? Какое
тебе тут лечение! Мой ноги каждый день, держи их в чистоте, все и пройдет.
Ну, как самому не стыдно? Куль-тур-но!..
Спирька сконфуженно обувался.
Вошла девушка-галошница в кожаном нагруднике. Она шаталась, как
пьяная, прекрасные глаза были полны слез, грудь судорожно дергалась от
всхлипывающих вздохов. Доктор улыбнулся.
-- Опять, Ратникова, к нам. Ну, ну, ничего! Лелька Ратникова кусала
губы, чтобы не прорваться истерическими рыданиями.
-- Ложитесь.
Это было острое отравление бензином новенькой работницы. Широко
открыли фрамуги, положили Лельку на кушетку, лекарская помощница
расстегнула у девушки бюстгальтер, давала ей нюхать нашатырный спирт.
Парни стояли, прислонившись плечами друг к другу, и смотрели. Доктор
сурово спросил:
-- Нужно еще что?
Юрка сверкнул улыбкой, обнажившей белые зубы до самых десен.
-- Н-нет...
-- Ну и идите. Вздохнули.
-- Вот! И отсюда гонят! Куда ни придем, везде выставляют. Пойдем,
Спиря!
Парни вышли и, держась под ручку, двинулись среди вагонеток с
колодками. Спирька сказал:
-- Вот так девчоночка! Ну и ну! Юрка отозвался:
-- Раньше чтой-то не видать было. Надо быть, из новеньких.
-- Поглядим, где работает.
Стали расхаживать меж вагонеток, перед дверями врачебного пункта.
Минут через десять Лелька вышла и, понурив голову, медленно пошла к
столовке. Парни в отдалении за нею. За столовкою повернула по лестнице
вверх и мимо грохочущих конвейеров прошла в угол, где, за длинными столами
с номерами на прутьях, недавно поступившие работницы обучались сборке
галош.
-- Ну да! Новенькая! На номерах еще.
Спирька обогнал девушку, наклонился и близко заглянул в лицо наглыми
глазами. Лелька отшатнулась. В полузатемненном сознании отпечаталось
круглое лицо с широким носом и с противно красивыми ресницами.
Курносая, со старообразным лицом мастерица укоризненно покачала
головой.
-- Бесстыдники! Разве это сознательно -- так приставать к девушке? А
еще комсомольцы называетесь! Халюганы вы, а не комсомольцы.
Высокий Юрка улыбнулся быстрой своей улыбкой.
-- Спасибо за то, что хуже не сказала!
-- Вам нужно бы и похуже сказать.
-- Ну скажи похуже,-- веселей тебе станет.
Парни повернули назад. Спирька сказал значительно:
-- Возьмем на замечание. Девочка на ять.
Лелька подошла к своему месту у стола, начала роликом прикатывать на
колодке черную стельку, а крупные слезы падали на колодку.
Подошла мастерица Матюхина, шутливо сказала:
-- Не плачь над колодкой -- брак будет! -- И прибавила: -- Халюганы,
так они и будут халюганы. Не обращай внимания. Лелька презрительно
ответила:
-- Стану я об этом! -- И, не сдержав отчаяния, вдруг сказала: --
Никогда, должно быть, не привыкну к бензину!
-- Привыкнешь. Потерпи. Спервоначалу всем так кажется. Две недели
пройдет -- и замечать перестанешь.
Так ей все говорили. Но больше не было сил терпеть. Вторую неделю
Лелька работала на заводе "Красный витязь", -- обучалась в галошницы. От
резинового клея шел сладковатый запах бензина. О, этот бензин!
Противно-сладким дурманом он пьянил голову. Сперва становилось весело.
Очень смешно почему-то было глядеть, как соседка зубами отдирала тесемку от
пачки или кончиком пальца чесала нос. Лелька начинала посмеиваться, смех
переходил в неудержимый плач,-- и, шатаясь, пряча под носовым платком
рыдания, она шла на медпункт дохнуть чистым воздухом и нюхать аммиак.
Одежда, белье, волосы -- все надолго пропитывалось тошнотным запахом
бензина. Голова болела нестерпимо,-- как будто железный обруч сдавливал
мозг. Приходила домой,-- одного только хотелось: спать, спать,-- спать все
двадцать четыре часа в сутки. А жить совсем не хотелось. Хотелось убить
себя. И мысль о самоубийстве приходила все чаще.
Лелька окончила сборку галоши, поставила колодку на шпенек рамки и
вдруг почувствовала -- опять тяжелый, дурманный смех подступает к горлу.
Она пошла прочь.
Пошла по большим залам, где, по два с каждой стороны, гремели работою
длинные конвейеры. Здесь тоже шла сборка галош. Но у них, у начинающих,
каждая работница собирала всю галошу. За конвейером же сидело по сорок две
работницы, и каждая исполняла только одну операцию. Колодка плыла на
двигающейся ленте, ее снимала работница, быстро накладывала цветную
стельку, задник или шпору