Вы читаете «Воспоминания. 2. В студенческие годы», страница 1 (прочитано 0%)
Вересаев Викентий Викентьевич
II. В СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ
В ПЕТЕРБУРГЕ
Определился я в Петербургский университет на историко-филологический факультет. В Петербург мы, вместе с братом Мишею, выехали в середине августа 1884 года. Миша уже два года был в Горном институте. Лекции у него начинались только в сентябре, но его отправляли со мною раньше, чтобы мне в первый раз не ехать одному.
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все время папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
Потом, после всенощной и молебна, мы с сестрами и пришедшими черными Смидовичами долго сидели в саду, в синей августовской темноте, пахнувшей коричневыми яблоками, пели хором. Особенно одна песня помнится:
Не уезжай, голубчик мой,
Не покидай поля родные.
Тебя там встретят люди злые
И скажут: "Ты для нас чужой".
Юля при этом грустно смотрела, а у Мани и Инны горели глаза: с каким бы восторгом они вместе со мною покинули "родные поля" и поехали в неизвестную даль, какие бы там ни оказались злые люди!
Уехали мы с вареньем, пирогами, окороком ветчины. Две бессонных ночи в густо набитом вагоне третьего класса, где возможно было только дремать сидя. Утром в лиловой мгле дымных пригородов затемнел под солнцем непрерывный лес фабричных труб. Николаевский вокзал. И этот особенный, дымный и влажный запах Петербурга.
Наняли комнату в два окна на Васильевском острове, на углу 12-й линии и Среднего проспекта, в двухэтажном флигельке в глубине двора. Хозяйка - полная старуха с румяными, как крымские яблоки, щеками. И муж у нее - повар Андрей, маленький старичок с белыми усами. Он обычно сидел в темной прихожей и курил трубку, - курить в комнате жена не позволяла.
Университет. Бесконечно длинное, с полверсты, узкое здание. Концом своим упирается в набережную Невы, а широким трехэтажным фасадом выходит на Университетскую линию. Внутри такой же бесконечный, во всю длину здания, коридор, с рядом бесчисленных окон. По коридору движется шумная, разнообразно одетая студенческая толпа (формы тогда еще не было). И сквозь толпу пробираются на свои лекции профессора, - знаменитый Менделеев с чудовищно-огромной головой и золотистыми, как у льва, волосами до плеч; чернокудрявый, с толстыми губами, Александр Веселовский; прямо держащийся Градовский; высокий и сухой, с маленькою головкою, Сергеевич.
... Was she not herself devoured by ambition, and was she not now eating her heart out because she could find no one object worth a sacrifice?
Was it ambition--real ambition--or was it mere restlessness that made Mrs. Lightfoot Lee so bitter against New York and Philadelphia, Baltimore and Boston, American life in general and all life in particular? What did she want? Not social position, for she herself was an eminently respectable Philadelphian by birth; her father a famous clergyman; and her husband had been equally irreproachable, a descendant of one branch of the Virginia Lees, which had drifted to New York in search of fortune, and had found it, or enough of it to keep the young man there. His widow had her own place in society which no one disputed. Though not brighter than her neighbours, the world persisted in classing her among clever women; she had wealth, or at least enough of itto give her all that money can give by way of pleasure to a sensible woman in an American city; she had her house and her carriage; she dressed well; her table was good, and her furniture was never allowed to fall behind the latest standard of decorative art. She had travelled in Europe, and after several visits, covering some years of time, had retumed home, carrying in one hand, as it were, a green-grey landscape, a remarkably pleasing specimen of Corot, and in the other some bales of Persian and Syrian rugs and embroideries, Japanese bronzes and porcelain. With this she declared Europe to be exhausted, and she frankly avowed that she was American to the tips of her fingers; she neither knew nor greatly cared whether America or Europe were best to live in; she had no violent love for either, and she had no objection to abusing both; but she meant to get all that American life had to offer, good or bad, and to drink it down to the dregs, fully determined that whatever there was in it she would have, and that whatever could be made out of it she would manufacture. "I know," said she, "that America produces petroleum and pigs; I have seen both on the steamers; and I am told it produces silver and gold...