Молодой человек читает, темноволосая лыжница (она назвалась Стеллой) обменивается банальностями с рыжей дамой. - Я лично предпочитаю Локарно, а не Лугано...
Да для чего он есть, того никто не знает. Довольно я молол, пора и помолчать; Петрушка, может быть, вам станет отвечать". "Я мысль мою скажу, - вещает мне П..
- Ты проснулся? Тогда спускайся скорее, завтрак готов. Джоби встал с постели и раздвинул занавески...
Александра Михайловна, с завитою гривкою на лбу и в корсете, танцевала со своим шафером, переплетным подмастерьем Генрихсеном. За два месяца, как она не работала в мастерской, она сильно располнела, особенно в нижней части лица, синие глаза смотрели спокойно и довольно. Александра Михайловна говорила Генрихсену: - Он смирный, трезвый. О девочке моей обещает заботиться. А в мастерской оставаться было невозможно: мастер притесняет, девушки, сами знаете, какие. Житья нет женщине, которая честная. Мне еще покойник Андрей Иванович говорил, предупреждал, чтоб не идти туда. И, правда, сама увидела я: там работать - значит потерять себя. - Ну да, ка-анешна! Ну да! - соглашался толстяк Генрихсен и, ухватив Александру Михайловну за талию, устремлялся навстречу визави. В голове у Александры Михайловны кружилось от выпитого пива. Она смотрела, как толстый Генрихсен, отдуваясь, вытанцовывал соло, и вспомнила, как он, так же отдуваясь, танцевал на празднике иконы русскую. Вспоминались ей грязь и позор мастерской, вспоминались бурливо, как в самоваре, кипевшие в мозгу думы о жизни и порывы к борьбе с нею. Тихое спокойствие охватывало душу - и радость, что не нужно больше дум и борьбы. Вставали лица девушек-подруг, на сердце шевелилось брезгливое презрение к ним, и Александра Михайловна с гордостью думала: "Кто захочет, у кого есть в душе совесть, та всегда останется честною". Кадриль кончилась. К Александре Михайловне подсел Лестман, в белом галстуке и шершавом черном сюртуке. Громадные руки торчали из коротких рукавов. Он обнимал Александру Михайловну за плечи, заглядывая в лицо. - Сурочка, как я тебя люблю! - в пьяном восторге твердил он, и жмурился, и в сотый раз лез целоваться.
... - Блеф, пустые слова, - скажет тот, кто прикован к земле, - спустись на землю, взгляни на вещи трезво. Но в моменты безнадежного отчаяния - как тогда на пляже и в этот раз - на Манхэттене - небо возвращает мне свободу. Я поднимаюсь над раздражением и досадой, над злобой и страхом, и я чувствую: - Эй, а ведь мне все равно! Я счастлив! Достаточно просто взглянуть в небо. Так случается, наверное, потому, что летчик - не просто человек, совершающий дальние путешествия. Возможно, дело в том, что он может ощущать себя счастливым, только находясь дома. А дома он лишь тогда, когда имеет возможность каким-то образом соприкоснуться с небом.
Люди, которые летают
Все девятьсот миль я слушал человека, сидевшего в соседнем кресле самолета, следовавшего рейсом номер 224 из Сан-Франциско в Денвер. - Как получилось, что я стал торговым агентом? - говорил он. - Я пошел служить во флот, когда мне было семнадцать, в середине войны: И он исчез - он был там - высадка на Айво Йиме - десантные корабли - переброска войск и техники под огнем противника - множество случаев, подробности того далекого времени, в котором этот человек был живым. А потом в течение пяти секунд он разом словно отчитался передо мной за все те годы, что прошли после войны: - : Ну а в сорок пятом я нашел работу в этой компании. Так с тех самых пор и работаю. Мы приземлились в Стэплтоне, аэропорту Денвера. Полет окончился. Я попрощался с торговым агентом, и мы пошли - каждый сам по себе в толпе, заполнявшей терминал, - и, конечно же, я больше никогда с ним не встречался. Но я не забыл о нем. Он столько раз в самых разных словах повторил: единственным кусочком его настоящей жизни, единственными настоящими друзьями и настоящими приключениями, всем тем, что достойно памяти и того, чтобы быть пережитым еще и еще раз, были те несколько вырванных из потока времени часов в море, в самой середине мировой войны. Потом были дни - они уводили меня все дальше и дальше от Денвера...